У нас нет исторических воспоминаний, но велика память стихийная: нашим пространствам ещё суждено сыграть великую роль. Мы слушали пока не Петрарку и не Гуттена, а ветер, носившийся по нашей равнине; музыкальные звуки нашей жестокой природы всегда звенели в ушах у Гоголя, у Толстого, у Достоевского.
А. Блок (1919)1В сентенцию Александра Блока легко вписывается имя Лермонтова, поскольку в своих произведениях поэт раньше упомянутых Блоком классиков проник в природу «мощного человека», в России как нигде скоро меняющего «соху» на «булатный нож». Суммируя прозрения поэта, поневоле приходишь к мысли, что Лермонтову внутренним оком дано было «считывать» сущностную, исторически не оформленную ещё информацию, в каких-то знаках явленную уже в прошлом времени. Ибо что ещё, как не эта способность, может объяснить поразительное по спонтанной реализации творчество поэта?! Лермонтов, как оно обычно бывает среди великих мастеров Слова, работал с текстом до тех пор, пока не придавал ему образность, силу, выразительность и блистательную форму. Но он в таком изобилии и так скоро высыпал на бумагу свои шедевры, что это невозможно объяснить одним лишь поэтическим вдохновением и ещё труднее оправдать «логикой» гениальной одарённости. По всему выходит, что феномен вышнего дара и неукротимой творческой энергии Лермонтова заслуживает особого внимания.
Вдохновение, сродное искромётному бенгальскому огню, присуще не всякому гению, а тому только, который искренне стремится реализовать большее, нежели вмещает в себе его личность. С точки зрения формальной логики, это можно объяснить тем, что в моменты вдохновения человек творит лучшим, что в нём есть. Значимость истинно созидательного (подчёркиваю это) творчества зависит от совокупности внутренних качеств, не только превышающих личностные, но подчас и «уходящих» от них. Именно в этих условиях неотрывная от внутренних свойств душа великого человека – в эти минуты безличностная – в своей направленности от субъекта (каковой он обыденно есть) к божественной ипостаси в нём раскрывает себя в грандиозных явлениях творчества.
В свете сказанного, и принимая во внимание юные годы поэта, нужно ли удивляться его «бытовому» негодованию на слепоту присно не видящих и не желающих видеть в человеке подобие Божие?! Это движение Святого Духа в человеке вообще и в Лермонтове, в частности, надо полагать, и есть яркие всплески нереализованного в тысячелетиях божественного огня в нём.
Тем же, кто упорно меряет внутреннюю жизнь лишь мерилами внешней, ясно отвечает стих из Евангелия: «Для чистых всё чисто: а для осквернённых и неверных нет ничего чистого, но осквернены и ум их, и совесть» (Тит. I:15).
С детства осознав глубину небесного «эфира», частью которого является духовная ипостась земной жизни, Лермонтов напряжённо ищет жизнь настоящую. Ощущая в себе духовную и умственную мощь, он полагает возможным, если не «взобраться» к вышнему бытию, то хотя бы распознать его. «Твой слабый луч, сражаясь с темнотой, / Несёт мечты душе моей…», – писал юный поэт, обращаясь к «звездам». Но внутреннее взросление продолжается, и исследователь таинств разделённых миров попутно выходит на смежные духовные и пространственные величины. Именно этим объясняется неустанная тяга его к постоянному их вместилищу – «небу». Однако Лермонтов приходит к этому, лишь умудрившись духовным опытом. Только в этом новом состоянии поэт, наблюдая «желтеющую ниву», способен погрузиться «в какой-то смутный сон». Именно тогда, вслушиваясь в лепет ручья и смиряясь душевно, Лермонтов уверенно и с полным правом на то заявляет: «И в небесах я вижу Бога…»!
Но происходило это посредством тонких материй живого мира, который указывал на иной; другими словами, – имело место в особом состоянии духа. Очевидно, именно в этом состоянии возникала невидимая стороннему глазу тончайшая нерукотворная лествица, звенья которой обрывались тотчас, если поэт лишён был возможности пребывать в состоянии мира и гармонии. По контрасту с этими «материями» видимый (внешний) мир представлялся в сознании Лермонтова жалкой и несовершенной проекцией вышнего мира – мира Божественного в человеке. Отсюда по-юношески открытое (и в этом смысле подчас чрезмерное) презрение поэта к антагонистам этого мира – держателям всяческих пороков. Повсеместные и неизбывные, они при духовной мелочности их носителей обычно олицетворены посредственностью.
Вместе с тем, в творчестве Лермонтова заметно и другое видение человека. Того, в котором сосредоточены негаснущие искры вышних достоинств. И это видение ничуть не преувеличено, поскольку не противоречит ни Библии (в Ветхом Завете в Псалме 8:6–7 читаем: «Не много Ты умалил его <человека> перед ангелами; славою и честию увенчал его; поставив его владыкою над делами рук Твоих; всё положил под ноги его»), ни Отцам Церкви («О человек, ради тебя вочеловечился Бог, и ты должен высоко ценить себя», – писал Блаженный Августин). И лучшим свидетельством такого человека является сам Лермонтов.
В «тайном» умении поэта постигать пространства, становиться свидетелем «миров иных» и даже как будто канувших в вечность цивилизаций убеждаешься, читая стихотворения «Ветка Палестины» (1837), «Три пальмы» (1839) и в особенности «Пророк» (1841). Эти шедевры, поистине сотворённые не умом и талантом человека, а вечной душой, потрясают чуткостью к пульсу истекающего из вечности времени и ощущением истины, верой в неё и горечью, вызванной безотрадной разлукой с первочеловеческой духовностью. Трагизм этого расставания заявляет о себе во всём, повсеместно, и не только в скоро исчезающей в вечности событийной истории. На протяжении всего своего существования людское бытие упорно эволюционировало в бескрылое и «вещное» незатейливое пребывание, всё более склоняясь к праху предметной