IX). В то же время в недрах республиканского Рима зрели предпосылки Рима имперского, что в числе других факторов определило его недолговечность. Именно в этот период Рим, став жертвой цезаризма (личности во власти), нёс в себе элементы распада[56]. Впоследствии римское патрицианское общество разродилось Нероном и рядом других «чудовищ в пурпурной тоге». Рим, не ведая, что творит, «сшивал» себе белый саван, который сначала покрыл грубых и недолгих во власти «солдатских императоров», а потом всю империю. Таковые реалии определяли «солдатское», исторически формальное пользование латинским языком. Тогдашнее общество уже не соответствовало строгости, суровости, аскетизму, соразмерности и целостности всех частей «языка республики», как и самого государства. Дав ход порокам, римляне ненадолго пережили свои законы, свою культуру, свой язык, и, наконец, – свою империю.
Новая историческая формация, отметив себя рождением Европы, несла в себе парадигму принципиально иной рациональности, не имевшей ничего общего с духом римской античности. Новая эра не только говорила другим языком, но и настаивала на нём! По масштабности видения себя в мире и по ряду этических категорий, уступая античному миру, формирующаяся цивилизация нуждалась лишь в том, что ей соответствовало, оставляя в живых (в буквальном смысле) лишь тех, с кем могла существовать. Так или иначе, европейское варварство (так правильнее) второй половины первого тысячелетия «выдвигало» лишь те социальные требования и политические формы, которые «новый человек» мог осилить в своём историческом бытии. Не видя себя в пантеизме и многобожии предшествующей античности, а значит, неспособный реализовать себя в ней, зародыш «европейского мира» настойчиво создаёт соответствующую себе духовную иерархию. Однако «разница» остаётся и смутно ощущается… Доросши до понимания, «мир» этот в Средние века пытается перевозродиться, что произошло лишь отчасти. Имея установившуюся уже иную шкалу ценностных категорий, он по внутреннему масштабу просто не дотягивал до предшествующей цивилизации. И всё же «мир» этот – пусть и в затянувшемся на столетия «духовном смущении» – сумел явить элементы великого. Конечно, иного плана, других форм и иного качества.
Если согласиться с предложенной тезой, то придётся признать, что крушение античного мира есть крушение Традиции, обломки которой создали предпосылки для утверждения более мелкой и дробной ипостаси, а именно – индивидуальности. В период Великого Переселения Народов и создания новых государств, подавленная, – в XIV–XVI вв. Традиция отчасти была возрождена. Однако, не сумев «вспомнить» древние этические категории и эстетические формы в наилучших их качествах, Традиция исчезла как форма эпического восприятия мира. Правда, время от времени, но не слишком часто, о себе заявляли исключения личностного плана, которые по этой причине принимались «в штыки». Об одном из них и идёт речь в настоящей книге.
Понятно, что судьба одного даже и самого значительного человека несопоставима с исторической жизнью народа и государства. Однако, если принимать во внимание масштаб не ушедших или слагающихся цивилизаций, а внутреннюю составляющую «человека» в его реальных, но не реализованных потенциях, то придётся признать, что «римская этика» в главных своих чертах была присуща Михаилу Лермонтову. Она же как будто выстроила поэту схожую судьбу.
Поскольку и он не мог найти себя в рамках бытия, низвергающего самого себя. И он, как и латинский язык в другом уже народе, был антагонистом высшего общества, ленивого и не любопытного, безразличного к судьбе личности и самой России. Забыв традиции и тем самым отвергнув себя от Отечества, верхние слои русского общества перестали быть достойными исторической жизни своего народа и на определённом этапе предопределили судьбу государства. Именно в этом контексте следует рассматривать причины отверженности Лермонтова от «верхнего» общества. Ибо невозможно отрицать факт, что к тому времени Россия уже второе столетие существовала в иной исторической парадигме. Следовательно, трагическая судьба поэта и страны разнится лишь по масштабу и сферам приложения, но остаётся неизменной в своей сути. Вследствие этого и жизнь, и творчество гения приобрели в буквальном смысле нездешние черты. Поясню это.
Полководец, лишённый армии, перестаёт быть им. И тогда он вынужден соответствовать новым обстоятельствам. Рождённый «ворочать горы» может лишь стенать, будучи прикованным к скалам. Так, Наполеон, «закованный в камни» острова Св. Елены, способен был «воевать» лишь с штатом глупого губернатора этого островка. Однако, сбежав, опять становится прежним Наполеоном. Лермонтов лишён был возможности бежать куда-либо от «всевидящего ока» (мы знаем, какого). Поэтому ему ничего не оставалось, кроме как уйти, точнее, оставаться в своём мире, в котором не было ни царей, ни жандармов, ни дураков…
Что касается «николаевского мира», то эффективность участия в нём ограничивалась лишь возможностями Лермонтова-офицера (конечно же, никак не сопоставимая с баталиями знаменитого «императора Запада»), то есть зависела от уровня и меры вовлечения поэта в военные действия. Дважды разжалованный и ни разу не награждённый за храбрость и умелое ведение боевых операций, поэт мог реализовать свои потенции лишь в отведённой ему перспективе продвижения, которая была весьма узкой, чтобы не сказать, что её вовсе не было…
Если Наполеон в бытность свою императором создавал «обстоятельства», то Лермонтов, вовсе не ставивший задач «овладения миром» (который к тому же не так уж много стоил в его глазах), мог быть лишь жертвой этих обстоятельств. Сознавая своё личное одиночество, социальную и «общественную» отверженность от своего
Отечества, Лермонтов глубоко переживал невозможность изменить именно обстоятельства. Об этом «состоянии на пределе» живо передают