кожиновский. Я помню, как Кожинов издевался над невежеством Аксенова и в подтверждение уверял всех, что тот, услышав в ЦДЛ от кого-то пушкинское «пора, мой друг, пора», воскликнул: какие прекрасные слова! какое название для повести! Кожинов, как и положено по темпераменту идеологу, часто преувеличивал и передергивал, но правда в его словах была: как-то получилось так, что в основном тех, кто наметился в шестидесятые в либералы, никак нельзя обвинить в их упоре на культуру и историю культуры России, но те, кто склонился к консерватизму, пришли к нему через чтение идеалистической русской мысли и, как следствие, через ревизию советской культурологической модели прошлого. Аксенова и Гладилина вряд ли заботила ревизия культурологических идей, эти молодые люди самораскрывались через здоровую интуицию невежд, чувствующих свое время и спонтанно прикидывающих своих героев на американскую литературу двадцатого века. Наш же круг совсем не спонтанно был погружен в русских классиков девятнадцатого века – а уж что касается Достоевского, кто же, как не Достоевский находился тут во главе угла? Чей же культ царил среди нас, если не культ Достоевского?

Впрочем, следует сказать, что нелюбовь к рационализму не была привилегией какой-нибудь одной группы – она, так сказать, вообще витала в воздухе. Например, выходил очередной академический том мировой литературы, посвященный литературе Франции, и в центре внимания оказывался не Вольтер, который теперь никого не интересовал, но знаменитое пророчество Казота, о котором никто раньше понятия не имел и которое составители не даром же вдруг включали в сборник (какая же «литература» было это пророчество?). Это был момент, когда подходил к концу грандиозный рационалистический эксперимент построения нового общества в России, и после такого эксперимента не могла не наступить реакция – я употребляю слово «реакция» в его изначальном смысле, потому что у нас привыкли называть консервативным, реакционным, еще каким поздний советский режим, что по сути неверно. Как бы ни держался за свой статус кво советский режим, он все равно был продолжением не реакции, но акции, предпринятой пятьдесят-шестьдесят лет назад, той самой акции, прямого волевого действия человеческого рацио, которому нет места в поэтике Достоевского, но которое лежит в основе развития европейской цивилизации.

В России такое действие оказалось сопряжено с бесчеловечными жестокостями, превосходящими жестокости правления Петра Великого, и вот, теперь приходило время духовной, а не политической реакции, и кожиновский круг был своеобразным, может быть, наиболее характерным ее инкубатором.

Конечно тут подходили «Записки из подполья»! Какое в этом смысле может быть сравнение между «Записками» и теми же «Бесами», которых расхожее мнение возгласило пророческим произведением? «Бесы» – это чисто литературное произведение, его легче читать, но в «Бесах» есть только один персонаж, который становится в уровень с «Записками» – Шигалев. Верховенский, по словам самого Достоевского, комичен, и потому он не более, как пародия, а Ставрогин, который психически нездоров и интересы которого в романе вращаются только вокруг женщин, это чистый романтический герой, близнец героев Гофмана или Новалиса. Между тем «Записки из подполья» это единственное произведение Достоевского, в котором рассуждение о рационализме и иррационализме проходит действительно на субстанциальном уровне и в котором рациональное волевое усилие, направленное на устройство справедливого общества, в результате создает механический муравейник, и ему отказывается в способности выразить экзистенциальное человеческое «я – есть!». В «Записках» рациональному волевому усилию противопоставляется бессмысленное своеволие как индивидуальный акт воли иррациональной, которое единственно, согласно Достоевскому, есть проявление «я – есть!» человека. С сознательным волевым усилием в «Записках» в конечном счете ассоциируется антигуманность, гуманность же выражает себя через анархическое и разрушительное «раззудись плечо, размахнись рука». Такова в «Записках из подполья» трактовка воли и разума.

Однажды Вадим указал мне на одно место во второй части «Записок». Это было место столкновения героя с офицером в биллиардной:

Я испугался не десяти вершков росту и не того, что меня больно прибьют и в окно спустят; физической храбрости, право, хватило бы; но нравственной храбрости недостало. Я испугался того, что меня все присутствующие, начиная от нахала маркера до последнего протухлого и угреватого чиновничишки, тут же увивающегося, с воротником из сала, – не поймут и осмеют, когда я буду протестовать и заговорю с ними языком литературным. Потому что о пункте чести, то есть не о чести, а о пункте чести (point d’hononeur), у нас до сих пор иначе ведь и разговаривать нельзя, как языком литературным. На обыкновенном языке о “пункте чести” не упоминается. Я вполне был уверен (чутье-то действительности, несмотря на весь романтизм!), что они просто лопнут со смеха…

Восторгаясь, Вадим разъяснял мне: – На обыкновенном языке о «пункте чести» не упоминается – у нас, понимаешь? Понимаешь, как замечательно сказано!

Что-то во мне противилось разделить восторг Вадима. Во-первых, я подозревал (не без основания), что Вадим тут имеет в виду личное: он был трус, то есть осторожный в общественной жизни человек, и призывал найти оправдание своей гражданской трусости у Достоевского. Во-вторых, тут опять было такого рода воспевание низа, которое было как-то уж слишком безыдейно. Но такова была трактовка Кожиновым «Записок из подполья», этой бесконечно сложной, противоречивой, многослойной вещи, по сравнению с которой остальные произведения Достоевского кажутся двухмерными. Разумеется, он брал только одну сторону произведения, да и то на свой манер, но – теперь я признаю это – манер этот не был ни сентиметален, ни пустословен. Это был манер оправдать в человеке все, абсолютно все, что в нем неприятного и неприглядного, как бы ни были расхлябаны его поступки с точки зрения «высоких» моральных и этических христианских (не забудем это слово) ценностей. Такова была, согласно Вадиму, высочайшая гуманность Достоевского на русский всепрощающий манер, бросающий вызов всем законностям, включая законности моральные. Такова была русская, пренебрегающая общественными законами гуманность, которая ясно указывала на полную свою инаковость по сравнению с законными гуманностями Запада.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×