А через несколько дней по телевизору показывали репортаж о референдуме в Эстонии по вопросу независимости. Диктор пытался придать своему голосу иронические нотки, но не получалось: иронию то и дело сменяла тревога, а порой и откровенный страх.
Уже объявили о своей независимости Литва, Латвия, отделялась Грузия, с год назад армия – или какое-то подразделение под видом армии – штурмовала Баку, восстанавливая там советскую власть, после чего фактически стал независимым Азербайджан. И вот рванулась прочь Эстония, где почти половина населения – русские…
Папа не находил себе места. Каждый день приносил новые известия, демонстрировал новые трещины на теле страны. Трещала и связь маленькой Тувы, где жила его семья, не только с явно обветшавшим до последней степени Советским Союзом, но и с Россией.
В декабре девяностого года местный Верховный совет, который все чаще называли Хурал, принял декларацию о государственном суверенитете Республики Тува и спустя несколько дней – закон о признании тувинского языка государственным, а русского – официальным. Народный фронт Тувы постоянно собирал митинги, где его представители по-тувински что-то горячо говорили и говорили, в чем-то убеждали сотни, а то и тысячи соплеменников. А приходила на митинги в основном молодежь и с такой ненавистью смотрела на семенящих мимо некоренных, что ясно было: не о мире и добрососедстве им говорят.
Самым эмоциональным и громким на тех митингах был немолодой тучный мужчина по фамилии Бичелдей. Недавно тихий ученый, филолог, коммунист со стажем, а теперь – национальный лидер. Позже он стал депутатом Государственной думы, заместителем председателя комитета по делам национальностей. С трудом и без охоты изъясняясь по-русски, рассказывал по телевизору о преимуществах латиницы над кириллицей…
Днем митинговали, вечерами в больницы везли подрезанных, в морги – зарезанных, а по мосту через Енисей ползли КамАЗы с контейнерами, в которых было имущество русских и прочих некоренных. В проданные, а нередко просто брошенные квартиры вселялись тувинцы из районов. Освоившись в новом жилье, спрашивали своих некоренных соседей:
«А вы когда уезжаете?» – и с улыбкой ждали реакции.
Менялось население и их офицерских домов. Медленнее, чем других, но заметно.
«Не жить нам здесь, не жить», – все чаще повторял папа. Но рвать боялся.
Почти двадцать лет службы. Долг. Дисциплина. Топкин запомнил последний парад с участием папы. Это было Девятого мая девяносто первого года.
По традиции семьи офицеров собрались на площади Ленина, где по одноименной улице мимо памятника вождю проходили колонны: милиция, пограничники, артиллеристы, мотострелки – правда, в пешем строю: БТРы и тягачи с орудиями пускать не решались, чтоб не попортить и так вечно крошащийся от жары и морозов, тополиных корней асфальт.
Играл будоражащие душу марши духовой оркестр, шагали солдаты. А вот и папа во главе своей гранатометной роты. Он высоко поднимает ноги в хромовых сапогах, правая рука отдает честь, фуражка дрожит, медали на кителе звякают… Папа, задрав подбородок, преданно смотрит направо, где на временных трибунах возле памятника застыло руководство республики…
А поздно вечером, вернувшись из части слегка выпившим, бережно повесив в шкаф парадную форму офицера Советской армии, он бессильно как-то, как выдавленный, плюхнулся на диван и сказал:
«В последний, видимо, раз, – и, жутковато хохотнув, пропел: – Последний пара-ад наступа-ает…»
А потом, после паузы, во время которой наверняка решал, стоит или нет говорить, сообщил:
«Создается отдельная Российская армия. Как все это будет – уму непостижимо. Параллельно с Советской – Российская. И командующий определен – генерал Кобец. Как они с Язовым будут части делить, полномочия? По идее, Горбачев должен всех этих… всех отделенцев арестовать. Но тюрем не хватит – вон их сколько… Все делятся, рвутся, бегут. Тонет Союз, и они бегут. И тут хочется уволиться просто, уйти к староверам и жить без мира этого сумасшедшего».
Мама стала успокаивать, говорила, что ничего еще не потеряно, что обязательно силы найдутся, которые остановят развал, соберут в кулак.
«Ну, прибалтов не удержать уже, но остальных-то можно. Нужно!»
«Вряд ли. – Папа вздохнул протяжно, со свистом. – Цепная реакция… Азербайджан, Грузия, Узбекистан… И Россия – как оккупант для всех. Вон, даже все эти татары, башкиры, тувинцы Россию ненавидят. А куда они без России? Куда-а?»
И такие вопросы папа задавал очень часто. Даже с телевизором стал разговаривать. На службу шел через силу – видно было, что идти не хочется, не видит смысла. Но долг еще был сильнее. Добровольное увольнение считал предательством. Боялся поставить крест на деле жизни. Это ведь как смерть.
Топкин открыл глаза и долго, не мигая, будто и не спал, смотрел в потолок. Ровное поле без лампочки по центру… По полю бегут, колышутся тени, что-то вроде пара. Это с улицы – шторы раздвинуты, и там мутно светится ночными огнями, электрическим заревом город Париж. Словно подтверждение этому из плоской плазмы тихо журчала, всплескиваясь на «р», французская речь.
Хм, Париж. Тут вот прошлое обуяло, заполонило, наполнило каждую клетку мозга, души. Если у души есть клетки…
Как они пережили то время? Как его пережили миллионы других? Кто-то и не пережил. Читал или слышал, что убыль в девяностые составила какие-то