всерьез их неостановимую лавину, и набили и сожгли тридцать девять танков. И впервые в советских газетах появилась эта фотопанорама — огромное поле с десятками сгоревших немецких танков, Яков Халип это фотографировал — и репортаж Константина Симонова об этих боях.
Всю жизнь вспоминал это Симонов как точку высшего напряжения, высшего смысла своей жизни и единства своей судьбы с судьбой народа. Это было тогда огромное дело, огромная поддержка духа для народа в дни нашего разгрома и бегства — что все-таки мы бьем немцев, и побеждаем, и останавливаем их танки, и не могут они сквозь нас пройти и нас погнать.
А еще Симонов писал в те военные годы пьесы — «Русские люди», «Жди меня», «Так и будет», а перед самой войной — на военную же тему — «Парень из нашего города». Они ставились на многих сценах страны, по ним снимались фильмы.
На войне начали писать стихи Семен Гудзенко, Александр Межиров, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Юлия Друнина — хотя свои главные стихи они напишут уже после, повзрослев, уже в мирные дни, став профессионалами, кстати.
А вот с Ионом Дегеном сложилось иначе. О нем мы скажем еще, ближе к концу разговора, а сейчас — только о том, что он воевал, был строевиком на передовой, пехотинцем, разведчиком, танкистом — война бросала, — и писал стихи в свободные часы, когда такие выдавались. Жестко писал и предельно честно, это он автор знаменитого: «Мой товарищ, в смертельной агонии не зови понапрасну друзей, дай-ка лучше согрею ладони я над дымящейся кровью твоей. Ты не плачь, не кричи, ты не маленький, ты не ранен — ты просто убит. Дай на память сниму с тебя валенки — нам еще наступать предстоит».
Вот такие стихи выковывала война — старшее поколение, не воевавшее, остуженное годами, так чувствовать, гореть, писать не умело, не могло. Пацаны это писали, пошедшие в огонь и кровь.
Это от них осталось:
«Когда на смерть идут — поют, а перед этим можно плакать. Ведь самый страшный час в бою — час ожидания атаки… Сейчас настанет мой черед, за мной одним идет охота. Будь проклят, сорок первый год — ты, вмерзшая в снега пехота…» (Гудзенко)
«Мы под Колпином скопом стоим. Артиллерия бьет по своим. Это наша разведка, наверно, ориентир указала неверно. Недолет, перелет, недолет. По своим артиллерия бьет…» (Межиров)
«Я только раз видала рукопашный. Раз наяву — и тысячу во сне. Кто говорит, что на войне не страшно — тот ничего не знает о войне». (Друнина)
«Как это было! Как совпало — война, беда, мечта и юность! И это все в меня запало и лишь потом во мне очнулось! Сороковые, роковые, свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, а мы такие молодые!» (Самойлов)
Писали военные стихи и Анна Ахматова, и Борис Пастернак, и были там прекрасные стихи. Но при всем уважении к Серебряному веку и его наследникам, при всей любви к русской классической поэзии — войне стихи этой старой гвардии были чужеродны. Уж простите мне эти слова. И «Смерть сапера» Пастернака, и «Мужество» или «Победителям» Ахматовой — они эстетически чужды войне, я бы сказал — культурно несовместимы. Они написаны благородными, воспитанными, культурными и талантливыми людьми — которых невозможно вообразить грязными, израненными, в ярости и страхе, матерящимися и дерущимися. Эти стихи были созданы в принципиально ином культурном мире, в иной культурной парадигме, как могли бы сказать сейчас. Это были стихи людей, внутри которых не было именно военного мироощущения с его невероятными жестокостью, лишениями и цинизмом как обычной, ужасной и естественной жизнью.
Тут вопрос принципиальный. Понимаете, у военной поэзии пацанов, даже формально нехитрой, есть главнейшая черта поэзии, сердцевинная черта — она цепляет за живое, она задевает нервы, она возбуждает чувства, она рождает сопереживание — своей болью, криком, изумлением, отчаяньем, боевым мужеством. В ней всегда есть нерв! Личная боль и личная радость. Когда больно — вопят и ругаются. Когда счастье — восклицают и плачут. В истинной поэзии — всегда непосредственность обнаженного чувства. И вот этому нельзя научиться. Таким нужно быть. И когда война берет тебя на излом, жестоко, с хрустом — твое обнаженное чувство способно родить истинную поэзию.
Я хотел сказать, со всей свойственной мне безобразной прямотой, которую можете называть цинизмом (хотя цинизм — это называть вещи своими именами, которые бестактно звучат. Можно сказать, что цинизм — это честность, лишенная условности почтения и такта) — хотел сказать, что военные стихи старых мастеров отдают, конечно, литературщиной. Война там какая-то пристойно-условно-ненастоящая. В этих стихах не живут — в этих стихах красиво и умело, владея формой, изображают содержание. Эти стихи салонны, наконец, черт бы вас всех подрал! Слушайте, пятидесятилетние интеллигенты, не нюхавшие окопов, пишут в эвакуации — ну чего вы от них хотите, при всех их талантах! Ну не их это было время. Война — удел молодых, ребята. Им тащить ее груз страшный, им умирать за всех, им и писать о ней. Чего ж вы хотите. Чья кровь — того и стихи. Ею же. Поэзия так делается.
Да с кем я, собственно, спорю? Разве что с фанатами брендов. Это которые превратили большие имена в печать типа «знак качества» на всем. Их не так мало вокруг литературы, кстати.
Чтоб покончить с рассуждениями о поэзии, помянем еще блокадные стихи ленинградки Ольги Берггольц — человека трагической, страшной, изломанной судьбы. Расстрел первого мужа, второй умер от голода, пытки в тюрьме, рождение мертвого ребенка, брошена любимым, алкоголизм, официальная критики — только обнажить голову перед ее памятью. Это ее строки на Пискаревском мемориале: «Никто не забыт и ничто не забыто».
И последнее — знаменитая когда-то поэма Александра Твардовского «Василий Теркин» — три десятка сюжетных стихотворений, типа баллад в стиле слегка раешника, объединенные общим, стало быть, героем. Боюсь, что объективной оценки этому произведению я дать не могу. Оно было очень широко известно, главы печатались в центральных газетах, потом входило в советскую школьную программу. Считалось очень народным по форме и любимым