В «Савраске»[9] с ним просто не захотели разговаривать и только по старой дружбе передали мнение: Коля, ну ты же последние мозги пропил… В «Индюшке»[10] – встретили, как родного, угостили коньячком, и так же, как родного, ласково выпроводили.
Мир не без добрых людей, и Коле удавалось время от времени печататься; на кусок хлеба он худо-бедно зарабатывал, но о штатной работе нечего было и думать. Коля недоумевал. Его коллеги регулярно били друг другу физиономии и заблевали пол-столицы, однако считались надежными сотрудниками и своими парнями, – а он, тихоня, в жизни никому из товарищей рыла не начистив, бродил по городу каким-то, извините за выражение, отщепенцем.
Разгадка была в том, что Коля с молодых еще лет чудил спьяну не по-нашему, по-простому, а изобретательно и даже отчасти высокомерно. Будто Коля особенный, эстет хренов, а мы – быдло. В последней его выходке можно при желании усмотреть и политическое высказывание. Опять-таки прабабушка у него какая-то фрейлина, и Буниным он увлекается. Черт знает, что отчебучит в следующий раз… Естественно, самому Коле такой взгляд на себя был недоступен. Вот он и терялся в догадках.
В газету «Советская культура» он зашел просто так, чисто потрепаться, без задних мыслей. Сначала было весело, но после того, как стажеры дважды сбегали в гастроном через дорогу, Коле со всей пролетарской прямотой сказали в лицо: старик, ты гений, только пить тебе нельзя, и пока не «зашьешься», фиг куда устроишься. После короткой бурной дискуссии об алкоголизме в среде интеллигенции гений покинул «Советскую культуру» с подбитым глазом, оторванным рукавом и напрочь утраченными иллюзиями.
Коле было сорок лет, и он совершенно никого не интересовал. Хоть садись и пиши Большой Русский Роман. Или женись на еврейке и подавай документы на выезд. Но это сначала надо развестись, да и дочку жалко, – ну кто ей заменит такого доброго и талантливого отца.
Коля впал в уныние и запой. Верный Слонимский куда-то пропал – небось бегал по городу, пытаясь устроить свою судьбу в одиночку, змей. Что с него взять, порода такая. Коля не обижался.
Он сидел на кухне, потихоньку сосал водку и читал классику.
– Николай, сколько это будет продолжаться? – спросила жена.
Коля поднял на нее грустные глаза и продекламировал:
Подала мне богиня печали.
Тихо выпив вино,
– Что, в Москве газеты кончились? Тебя же все знают!
– Ага. В этом-то и беда… – Коля налил себе на два пальца.
Тихо выпил и поник.
– Понятно, – сказала жена.
Забрала дочь и уехала к маме.
Коля был умный и сразу догадался: это все из-за неудачного сочетания водки с Буниным, которое вгоняет в меланхолию и русскую тоску. Пересел на Тургенева, но стало еще грустнее. Надо как-то взбодриться, что ли, решил Коля. Встряхнуть нервную систему. Обозлиться, наконец. Хотя бы на эту дурацкую страну, где жизни нет творческому человеку.
Коля постучался к соседу Моисеичу, школьному учителю истории и знатному библиофилу.
– Выручай. Дай какую-нибудь махровую антисоветчину.
Григорий Моисеевич Деготь был как всегда: в мятых брюках с пузырями на коленях, заношенном свитере, и с волосами дыбом. Уверял, что именно за неакадемический внешний вид его поперли из научных сотрудников, и тогда он впервые почувствовал себя нормальным человеком; знал бы, что все так просто, – сам бы уволился.
Иногда к нему приходили заниматься историей старшеклассницы, при взгляде на которых всплывало в памяти словосочетание «неолитическая Венера» и отчего-то «первобытный коммунизм».
– Солженицына нет, – буркнул Моисеич. – Фуфла не держу.
– Это ты напрасно. У Солжа интересный язык. Да и не стал бы Твардовский читать графоманию вслух по всей Москве, когда проталкивал рукопись… Но бог с ним, у меня сейчас беллетристика вообще не идет.
– Я про «Архипелаг», – отрезал Моисеич. – Там такая цифирь, за которую в приличном обществе автора прописали бы у параши… Чего стоишь, проходи.
– Мне надо углублять образование, – сказал Коля в сутулую Моисеичеву спину. – Видишь, я даже о Солже с тобой поспорить не могу. О том, что классики называли «отделкой текста» – запросто, а о содержании – нет.
– Отделка текста! – Моисеич фыркнул. – И штукатурка.
– Цейтлин, «Труд писателя», шестьдесят второй год, – козырнул эрудицией Коля. – Так и сказано: отделка текста. Достоевский называл отделку текста