Долго молчали. Потом, наконец, она сказала.
– Мне пора на обход. Ты не клади трубку, я скоро.
– А что за обход?
– Банки ставить, лекарства давать, горшки и всякое такое. Неинтересно.
– Приходи скорей!
– Ладно, жди, я быстренько…
Я взглянул на часы. Было половина пятого, светало. Где-то далеко прогудел поезд. Пролаяла собака. В комнате плавал дым. Стены и потолок тоже плыли.
Трубка была мокрой от дыхания. Я с силой прижимал ее к уху, стараясь уловить хоть что-нибудь с той стороны. Иногда, словно за стенкой, слышались чьи-то шаги, тихое покашливание. Немного пахло больницей. Мне было грустно без нее. Мне нужно было услышать ее голос. Сейчас, немедленно, потому что с каждой минутой мне становилось все хуже и хуже.
Не отпуская от уха трубки и стараясь не уронить телефон, я дотянулся до стула, пододвинул, сел. Комната перестала качаться. Только мотыльки и ночные бабочки мельтешили перед глазами. Их быстрые тени били по лицу, но я ненавидел этих ночных тварей настолько сильно, что не обращал на них внимания. Так ненавидеть можно только, когда тебе двадцать лет. Что с мотыльков взять, их век – одна ночь. А у меня вся жизнь впереди!
В трубке снова что-то стало потрескивать. Потом затихло. Прошло еще минут десять. В комнате стало совсем светло, солнце, похоже, встало.
Шаги ее я услышал издалека. Она еще не взяла трубку, а я уже звал ее:
– Света!
– Да. Долго я?
– Нет. А когда кончается твоя смена?
– Как обычно, в семь.
– Я встречу тебя, можно?
– Не надо, Владик. Я просто… боюсь. Могут увидеть…
– Ну и что? Пусть видят. Что в этом такого?
– Нет, лучше не надо.
– А я все равно встречу! Ты меня узнаешь?
– Кто из нас пьян?
– Только не я…
– Узнаю, не волнуйся, у меня память хорошая. Только лучше не приходи…
До семи оставался уже час с небольшим. В девять мне нужно быть на работе.
– Света, я люблю тебя!
Она долго молчала.
– Не надо так, Владик! – тонкий голос ее чуть дрожал.
– Света! – крикнул я. – Я бегу к тебе! Хочу тебя видеть!
Вылез так же, через окно. Было совсем светло. Редкие прохожие смотрели на меня с удивлением: плащ расстегнут, летит сломя голову неизвестно куда. Я один знал, куда лечу. Знал на свете все-все.
Зашел во двор больницы, когда еще не было семи. С трудом нашел ту дверь, в которую заходил Серега. Постоял возле нее. Поглядел на то низкое окошко. Из соседних окон на меня сразу же стали глазеть десятки больных глаз. Люди рано просыпаются, особенно тяжелобольные – и чего им не спится? Что я им, цирк?
Отошел от окошка, встал на улице, против входа. Подождал полчаса. Никто не выходил. Мне было грустно. Потом нашел себе занятие. Из палисадника – руку протянуть – нарвал репейных шариков, получился большой неаккуратный комок.
Никто не выходил. Палисадник был старый и заброшенный, как купеческий сад. Репейник был молодой и липкий. Я тоже был молодой и – совершенно протрезвевший. Никто не выходил…
Потом я стал лепить из комка сердце. Получилось красиво, но немного непонятно. Я положил сердце прямо на тропинку, что вела к больничному входу.
В половине восьмого оттуда вышел мужчина, прихрамывающий на одну ногу. Сердца он не заметил.
Потом опять долго никого не было. Кроме двух симпатичных девчонок лет шестнадцати, которые наступили на мое сердце и даже не заметили. И кроме сгорбленной худой старухи, в каком-то рваном платке. Глядя в сторону, она подошла ко мне и сказала писклявым голосом:
– Здравствуй, Владик…
Рыжая кошка в двух измерениях