Возможно, если бы адвокатов смелее, чем я, было больше, какую-нибудь другую Рут не осудили бы после очередного происшествия на расовой почве, в котором никто не захочет увидеть связь с расовым вопросом.
Возможно, если бы адвокатов смелее, чем я, было больше, исправление системы стало бы такой же важной целью, как и оправдание клиента.
Возможно, мне самой стоит стать смелее.
Рут обвинила меня в желании спасти ее, и, может быть, эта оценка справедлива. Но она не нуждается в спасении. Ей не нужны мои советы, потому что кто я, в сущности, такая, чтобы давать ей советы, если я никогда не жила ее жизнью? Ей просто нужно высказаться. Быть услышанной.
Не знаю, сколько проходит времени, прежде чем появляется Мика. Он в медицинском халате, который всегда казался мне сексуальным, и кроксах, которые абсолютно не сексуальны. Его лицо проясняется, когда он видит меня.
— Какая приятная неожиданность!
— Я была поблизости, — говорю я. — Можешь отвезти меня домой?
— А где твоя машина?
Я качаю головой:
— Это долгая история.
Он собирает кое-какие бумаги, просматривает горку записок и тянется за курткой.
— Все хорошо? Когда я вошел, ты была где-то за миллион миль отсюда.
Я беру модель глаза и верчу в руках.
— Я чувствую себя, словно стою под окном, когда из него выбрасывают ребенка. Я ловлю ребенка, да, но кто бы не стал его ловить? Но потом из окна выбрасывают еще одного ребенка, поэтому я передаю первого кому-то и ловлю второго. Так повторяется снова и снова. И, глядишь, появляется целая команда людей, которые прекрасно умеют передавать малышей из рук в руки, — так же, как я прекрасно умею их ловить. Вот только никто не спрашивает: кто это, черт возьми, швыряет детей из окон?
— Гм… — Мика чуть наклоняет голову. — О каком ребенке мы говорим?
— Это просто метафора, — говорю я, раздражаясь. — Я делаю свою работу, но что толку, если система продолжает создавать ситуации, при которых возникает потребность в моей работе? Не стоит ли сосредоточиться на системе, вместо того чтобы ловить то, что вылетает из окон?
Мика смотрит на меня как на сумасшедшую. На стене у него за спиной висит плакат: анатомия человеческого глаза. Зрительный нерв, водянистая влага, слизистая оболочка. Ресничное тело, сетчатка, сосудистая оболочка.
— Ты зарабатываешь тем, — говорю я, — что возвращаешь людям зрение.
— Ну, — говорит он, — в общем, да.
Я смотрю на него.
— Вот этим и я должна заниматься.
Эдисона нет дома, моя машина исчезла.
Я жду его, пишу ему, звоню, молюсь, но ответа нет. Я представляю себе, как он идет по улицам и в голове у него звучит мой голос. Он задается вопросом: есть ли и в нем это — способность впасть в ярость? Что важнее: природа или воспитание? Проклят ли он дважды?
Да, я возненавидела отца-расиста за унижение. Да, я возненавидела больницу за то, что она встала на его сторону. Не знаю, отразилось ли это на моей готовности ухаживать за пациентом. Не могу сказать, что это ни разу не приходило мне в голову. Что я не смотрела на этого невинного младенца и не думала о том, каким чудовищем он вырастет.
Означает ли это, что я — злодей? Или это означает, что я — просто человек?
И Кеннеди. То, что я сказала, шло не от разума, а из сердца. Но я не жалею ни о слове, ни о полуслове.
Услышав шаги, я бросаюсь к двери и распахиваю ее. Но это не мой сын, всего лишь сестра.
— Решила, что ты дома, — говорит Адиса, входя в гостиную. — После того, что было, ты вряд ли стала бы околачиваться возле суда.
Бросив куртку на спинку стула, она удобно устраивается на диване и кладет ноги на кофейный столик.
— Ты не видела Эдисона? Он с Табари? — спрашиваю я.
Она качает головой:
— Табари дома, сидит с маленькими.
— Я волнуюсь.
— Об Эдисоне?
— И о нем тоже.
Адиса похлопывает по дивану рядом с собой. Я сажусь. Она берет мою руку и сжимает.
— Эдисон умный мальчик. Он знает, что делает.