Я проглатываю комок в горле.
— Ты… будешь присматривать за ним вместо меня? Чтобы он просто… ну, не сдался?
— Если ты пишешь завещание, мне всегда нравились твои черные кожаные сапоги. — Она качает головой. — Рут, расслабься.
— Я не могу расслабиться. Я не могу сидеть здесь и думать, что мой сын собирается отказаться от своего будущего из-за меня.
Она смотрит мне в глаза.
— Тогда ты просто обязана сделать все, чтобы остаться и контролировать его.
Но мы обе знаем, что это зависит не от меня. В следующий миг я складываюсь пополам от удара правдой под дых, да такого сильного, что у меня перехватывает дыхание: я потеряла власть над собственным будущим! И я сама в этом виновата.
Я играла не по правилам. Я сделала то, что Кеннеди говорила не делать. И теперь я расплачиваюсь за то, что подала голос.
Адиса обнимает меня, прижимает к себе. И только теперь я понимаю, что рыдаю.
— Мне страшно, — бормочу я.
— Я знаю. Но у тебя есть я, — успокаивает меня Адиса. — Я испеку тебе пирог с напильником внутри.
Это заставляет меня поперхнуться смешком.
— Не надо.
— Ты права, — говорит она, поразмыслив. — Я совсем не умею печь. — Она встает с дивана и лезет в карман куртки. — Я думаю, тебе пригодится.
Я узнаю` по запаху — по тонкому запаху духов с ярким оттенком лавандового мыла, — что она достала. Адиса бросает мне на колени свернутый мамин счастливый шарф, и тот раскрывается, как роза.
— Так это ты забрала? А я его повсюду искала.
— Да. Потому что подумала, что ты или себе его заберешь, или маму в нем похоронишь. Ей удача больше не нужна, а мне, Господь свидетель, еще как нужна. — Адиса пожимает плечами. — И тебе тоже.
Она снова садится рядом со мной. На этой неделе у нее ярко-желтые ногти, мои же обгрызены до мяса. Она берет шарф и оборачивает его вокруг моей шеи, заправляя концы, как я заправляла Эдисону. Ее руки ложатся на мои плечи.
— Ну вот, — говорит она, как будто теперь меня можно отправлять хоть на Северный полюс.
После полуночи Эдисон возвращается. Его глаза бегают, одежда влажная от пота.
— Ты где был? — спрашиваю я.
— Бегал.
Но кто бегает с рюкзаком?
— Нам надо поговорить…
— Мне нечего тебе сказать, — говорит он и захлопывает дверь своей спальни.
Я знаю, сыну отвратительно то, что он увидел сегодня: мой гнев, мое признание во лжи. Я подхожу к двери, прикладываю ладони к панели, сжимаю одну руку в кулак, чтобы постучать и настоять на разговоре, но не могу. Во мне ничего не осталось.
Я не расстилаю постель, просто ложусь на диван и забываюсь беспокойным сном. Мне снова снятся похороны мамы. На этот раз она сидит рядом со мной в церкви, кроме нас там никого нет. На алтаре стоит гроб. «Какой позор!» — говорит мама.
Я смотрю на нее, потом на гроб. Я не могу сидя заглянуть в него, поэтому тяжело поднимаюсь на ноги. И тут понимаю, что они приросли к полу. Лозы проросли сквозь деревянные доски пола и обвили мои лодыжки. Я пытаюсь сдвинуться с места, но не могу.
Приподнявшись на носках, я все же заглядываю в открытый гроб, чтобы увидеть покойного.
От шеи вниз — это скелет, плоть сошла с костей.
От шеи вверх у трупа мое лицо.
Я просыпаюсь, слыша, как испуганно колотится сердце в груди, и не сразу понимаю, что стук доносится из какого-то другого места. «Дежавю», — думаю я и, вздрагивая от шума ударов, иду открывать дверь. Едва я берусь за ручку, как дверь отлетает на петлях в сторону и, едва не сбив меня с ног, в дом врываются полицейские.
— Эдисон Джефферсон? — кричит один из них, и мой сын, заспанный и взъерошенный, выходит из спальни.
Его тут же хватают, заковывают в наручники и волокут к двери.
— Вы арестованы за уголовное преступление на почве ненависти класса C, — заявляет офицер.
Что?
— Эдисон! — кричу я. — Подождите! Это ошибка!
Еще один полицейский выходит из спальни Эдисона с его рюкзаком в одной руке и баллончиком красной краски в другой.
— Бинго, — говорит он.