склоняясь над нашими лицами, всматриваясь в них, принюхиваясь, пошевеливая редкими жесткими усиками. Почти касаясь рта или носа, они словно вели с нами, сонными, бессознательными и безвольными, некую вампирическую беседу. Я просыпался, вскидывался, широко раскрывал невидящие глаза.
– Мама-а, мне страшно! – плакала сестричка. – Я хочу к тебе!
– Ну, иди, залезай к стенке.
– И мне страшно, – подавал голос уже я, – можно мне к вам тоже?
– Ну да, все сейчас заберутся к нам. И бабушка тоже, – вскипал отец.
– Очень нужно. Прямо мечтала в кровать к тебе! – вступала в разговор свекровь.
– Мама, ну хоть ты замолчи! – нервничала мать.
– Хватит! Всех крыс перебудите! – хрипел дед и неслышно ударял худющей рукой по плоской подушке.
Все затихали. Крыса уходила прочь. Прочь же бросалось сразу много других, тут же соседствующих, сильных, громко топочущих, невидных. Все вскакивали и начинали бросаться тяжелыми вещами в разных направлениях. Отчего среди ночи вскипали медленно затихающие скандалы. Только установившуюся тишину тут же раздирал ужасающий крик из соседней комнаты и неимоверный шум подобного же скандала. Перебудораженные, злые, укладывались снова. Засыпали. Иногда подобное повторялось в ту же ночь. Иногда на следующую. Иногда и вовсе через неделю. Но они постоянно ощущались рядом, как такая вот добавочная к всеобщей полноте жизненной силы темная отрицательная масса.
Подобное же, во всяком случае, сравнимое, зримое количество особей, но человеческих я наблюдал в конце 50-х у памятника великого, в свое время сверх всякой меры возносимого, как в той же мере ныне поносимого, поэта Маяковского. Была весна. Но и была одновременно весна духовного возрождения. Это политическое и природно-климатическое потепление собирало свободолюбивую младодемократическую молодежь на вышеупомянутую площадь. Быстро перезнакомившиеся, обуреваемые одними страстями и иллюзиями, молодые люди вдохновенно читали друг другу непозволительные, доморощенные, но волнующие стихи, переходя постепенно ко все более и более критическому образу высказывания при попутной нелицеприятной оценке нынешнего состояния общества и действия властей. Зачастую, страшно сказать, звучали прямые обращения и призывы к чему-то такому пугающему, преобразовательному. В память мне врезался образ одного молодого человека, виденного мной как-то на площади и встреченного неожиданно возле метро «Беляево», тогда еще не существовавшего, не бывшего в проекте даже. Далеко от центра. Я тогда проживал в этих непрезентабельных местах. Я был поражен и ослеплен, как если бы, скажем, нынче встретив поп-звезду на проселочной дороге. Или уж вовсе – подняв глаза, обнаружить прямо перед собой стоящего и пылающего одновременно ангела. Но он, не ангел, а яростный человек во плоти, шел мне навстречу, естественно, не замечая меня, пожирая дорогу стремительным, напористым шагом. Это одно уже могло заворожить меня, колченогого калеку. Уже потом я стал сильным самостоятельным двуногим футболистом. Вернее, наоборот, это было раньше. Хотя нет, если бы раньше, то как бы мог я его повстречать? В общем, неважно. Он, стремительно пожирая рваное весеннее пространство, неумолимо приближался ко мне, не принимая меня даже во внимание. Свежий ветер плотно облегал его, как корпус решительного миноносца времен Первой мировой войны. Мощные бетховенские кудри развевались, отброшены назад. Лицо с такими же крупными сжатыми бетховенскими губами, с прикрытыми, как у посмертной маски, припухшими глазами, с чуть расплющенными скулами и мощными надбровными дугами было отполировано для вечности. Лицо самой молодости, но и величия. Свободы, воли и непобедимости. Лицо недосягаемого идеала, явленного поклонению для моментального забвения, дабы не быть им испепеленным и уничтоженным. Я забыл его. Уже позднее я узнавал его на многих фотографиях – лицо известного диссидента, измученного жизнью, лагерями, отсидками, но по-прежнему мощное и неистовое. А я был слаб, немощен. Он же был вестник будущего.
Я был из прошлого. Из прошлой коммунальной жизни, правда, в свою очередь исполненной великой, титанической борьбы, вряд ли известной и понимаемой юными порождениями новых битв. Но старые битвы были порой ужасающи. К тому же они были точно, недвусмысленно понимаемы и направлены. Враги регулярно спускались по стенам, долго, внимательно всматриваясь в наши лица, словно примеряясь к соперникам будущих ристалищ. Мы понимали их. Мы были готовы. Но приходилось ждать высшего момента их дальнейшей непереносимости. Вернее, взаимонепереносимости. Это, естественно, не определялось каким-либо внешнестатистическим знанием или определенным знаком. Нет. Только внутренним ощущением. Но оно было единодушно и никого не обманывало. В один какой-нибудь вечер, забыв все дрязги и пересуды, поверх всех мелких бытовых и идеологически несущественных различий квартира сговаривалась, становилась единым организмом. Опускались сумерки. Все знали, что делать. В коридор вытаскивали крепкий дубовый соседский квадратный стол. Мужчины, в количестве трех молодых полноценных, включая моего отца, начинали приготовления. Это представляло собой помесь военных, магических и ритуальных обрядов. Все делалось медленно, молчаливо, под внимательным наблюдением отстоящих на значительное расстояние остальных обитателей. Смотрели серьезно, чуть-чуть даже мрачновато, чуть склонив голову к плечу. Дети не смели шалить или хныкать-попрошайничать. Изредка подавались женские советы, на которые обращать внимание было не принято. Мужчины одевались в плотные одежды и высокие сапоги. На руки надевали рукавицы. Обычно еще обматывались шарфом. Напяливали зимнюю шапку. В руки бралось некое подобие ступы, сооруженной из толстой длинной круглой деревянной ручки с прикрепленным перпендикулярно в торце мощным плоским обрезком увесистой доски. Помахиванием по сторонам и постукиванием об пол это проверялось на прочность, одновременно напоминая некий воинственный танец. Наступал вечер. Все распределялись по своим комнатам. Мужчины влезали на стол. Надолго замирали, застывали, как бы пропадали в абсолютное небытие, не выдавая себя наружу никакими энергетическими или тепловыми выделениями. Ожидали. Ожидание длилось долго. Внезапно раздавался сигнал – и начиналось. Мы принимались истошно