свободно болталась, как на ниточке. Тут же по дороге выплыло второе окно. В нем моему взгляду предстала весьма престранная картина. Одно время, да и сейчас иногда тоже, представляется, что я видел это гораздо-гораздо позже. Кажется – первый этаж, улица Ленина, город Калуга. Не помню, какой год. Стояла дикая жара. Мы с Орловым лепили пятиметровую фигуру родины-матери и рядом с ней обернувшегося хмурым, надутым лицом двухметрового холодного глиняного младенца. Весь день мы проводили погруженные в безобразно теплые воды Оки, а по ночам сооружали глиняных людей. Возвращаясь в полнейшей темноте в гостиницу, я вдруг замер у как бы вырванного из тотальной тьмы экрана ярко освещенной кухни на первом этаже. На нем возник титанический образ. Я замер перед видением голой, аскетически обнаженной кухни с четырьмя пылающими, яростно гудящими, почти ревущими, конфорками газовой плиты. Над плитой, склонившись, освещенное красноватыми отсветами газового огня стояло непомерного размера женское существо. Белый огромный лифчик пытался вместить в себя гигантские вздрагивающие груди, которые переливались через его жесткие края, рушились на пол, тестообразно заполняли кухню, выплескивались в окно, все обволакивая собой, удушая всякое слабое дыханье. Разинув рот, я наблюдал за бабой. Розоватые трусы обнимали, окаймляли, отмечая середину не расчленяемого на части исполинского туловища. Временами странные мощные судороги пробегали по ней, как по Левиафану, и, оставляя ее, уходили куда-то вверх. Она была обращена ко мне боком. Движениями исполинской руки, в сечении превышавшей совокупную массу всего моего вполне взрослого неслабого тела, при помощи какой-то изящной лопаточки она вскидывала на огромной и плоской сковородке блины. Она играла ими, белыми, чуть-чуть подрумяненными, как нежные тельца непроснувшихся детишек. Подбрасывала их в воздух, где они проделывали несколько вялых, безмолвных оборотов. Ловила на лопатку, подносила, легко касалась маслянистыми губами, снова отталкивала от себя и бросала на верх огромной груды подобных же, вздымавшейся сбоку от плиты. В ней была неодолимая грациозность огромных, мягких, монструозных существ. Жар докрасна опалил ее толстую пластичную кожу. Обхватив шею отца, я, как завороженный, следил взглядом всякое движение и мягкий полет бледных телец во все возрастающую гору блинов. Нестерпимым жаром тянуло из багровой пещеры, так что меня стало передергивать в душной июльской ночи. Я оглядывался в поисках поддержки, но мать, отец и сестренка, увлеченные каким-то разговором, даже не замечали, не могли заметить это почти мистерийное действо, происходившее на втором этаже. Баба медленно обернула в мою сторону влажное плоское лицо с растянутым в улыбке ртом. Ужас сковал меня, хотя я понимал, что из глубины своей ярко освещенной пещеры ей невозможно проглядеть ночную тьму, где обитал я. Но она все видела и улыбалась, застыв с бледным, не прожаренным еще куском теста, вяло свисавшего за края лопатки, словно приглашая войти, переступить сакральную границу. Какая-то неодолимая сила медленно, неотвратимо стала сдвигать меня в сторону круглого, освещаемого светом ее окна, пространства. Бог знает, что бы сталось со мной, если бы подоспевший Орлов, обхватив руками, не утащил меня обратно в ночь.
Отец тронул за колено:
– Как ты там?
– Я, я-ааа…
– Как ты там? – отец, неудобно выворачивая шею, пытался взглянуть на меня. Сестренка тоже подняла вверх свое круглое смугловатое лицо. Какое-то время оно плыло внизу параллельно земле.
– Сэнди, мы же забыли купить мороженый торт, – воскликнула спохватившаяся мать и остановилась в отчаянии.
– Ну не возвращаться же теперь! – неуверенно возразил отец. От резкой остановки я почти перевалился через его голову вперед. Он подхватил меня двумя руками и водрузил назад.
– А что же делать?
– Ну, скажем, что тортов не было, – неловко выкручивался отец.
– Ну да, скажем, что вообще ничего не было. Пустота. Безлюдье. Пустыня, – мать горько усмехнулась. Было ясно, что она смирилась.
– Ну просто расскажем, что с нами приключилось. – Отец опять поморщился, вспомнив про синяк и почувствовав почти полностью заплывший глаз.
– Дай-ка, посмотрю, – мать только сделала движение рукой, как отец испуганно откинулся, отчего я чуть не опрокинулся в другую сторону, но отец опять поймал меня.
– Что ты? Я же только посмотреть. Да, пожалуй, придется все объяснить, – спокойно согласилась мать. Потом она взглянула в мою сторону.
У меня же снова непонятно почему навернулись слезы. Весь мир, потеряв отчетливость, заблистал мерцающими искрами. Комок подкатился к горлу, я ослаб и осел. Захотелось безутешно рыдать о своей несостоявшейся, но такой близкой, почему-то так безумно желаемой полнейшей оставленности в этом мире. Однако сил не хватало не то чтобы разрыдаться, но выдавить вовне хотя бы слезу. Эти необъявленные рыдания стояли как бы на границе моей сегодняшней безумной, так и не осуществившейся радости. Я тесно обхватил голову отца, почти закрыв ему глаза. Он сдвинул мои ладони, и я, легко подбрасываемый его пружинистой походкой, загарцевал дальше.
Когда слезы медленно отошли, исчезли, растворились где-то в пределах переносицы и надбровных дуг, я, быстро-быстро заморгав, снова обнаружил себя плывущим мимо ряда распахнутых окон. На мгновение, пережидая какой-то встречный поток, мы застыли около деревянного, отделанного штукатуркой, покрашенного в светло-желтый цвет двухэтажного дома, столь знакомого мне по многократным посещениям Сокольников. Обычно, минуя его внизу, я замечал лишь высокую парадную дверь с большим зеркальным стеклом, поверх которого распластался старинный кованый узор XIX века, изображавший змею с далеко выкинутым из узко раскрытого маленького рта тоненьким раздвоенным жалом. Змея уходила далеко вверх, и мне никогда не удавалось разглядеть, на что же там такое нацелено ее страшное жало. Теперь я видел ее внизу, почти у своих ног. Я разглядел маленького, взъерошенного