передышку. Или вовсе спасение? Превосходство и убедительность своих нечеловеческих аргументов.
Дед оставлял выздоравливающего внука и забредал в нашу комнату. Долго смотрел на моих усталых родителей.
– И хорошо. Пусть отдохнут, – бормотал он, вглядываясь в мои блестящие, ничего не видящие и все отражающие зеркальные глаза.
– Какое хорошо! Какое отдохнут! – разом вздыхали отец и мать, с недоумением оборачиваясь на безумного деда. – Вон, всего обложило. А как Сашка-то ваш? – любопытствовали они.
– Хорошо, хорошо.
– Чего уж тут хорошего?! – еще пуще сокрушались родители.
– Ничего, ничего, – настаивал дед. – Пусть отдохнут. Там все само и разрешится, – и уходил. Где это там? Что разрешится? Родители напряженно смотрели ему вслед.
Я не выздоравливал. Это была мучительная история. Температура поднималась и поднималась. Я куда-то проваливался стремительно и неотвратимо. Внутрь самого себя, расширяясь там неимоверно, порождая все новые и новые раздувающиеся пузыри бесчисленных пространств, которые обжить не было никаких моих возможностей. Они нарастали, как прозрачные непостигаемого размера икринки. Я летел все дальше и дальше. В то же самое время в обратном направлении сжимался в некую невообразимо тяжелую, бескачественную и уже неопределяемую черную точку. Влекомый той самой тяжестью, яростно прорывался сквозь тончайшие воздушные перегородки, обозревая открывающиеся собственные окрестности. Это, конечно же, не были ребра или кости, хотя и они мелькали в неком преображенном виде. Светились уходящие вглубь коридоры, переборки и ниши. Напоминающее подземные пространства метро, схватываемые перепуганным детским глазом при стремительном проскакивании мимо них. Они тут же перестраивались вослед направлению моего озирающего взгляда. Я оказывался нулевой точкой. Присутствовал, скорее, некий взгляд из-за меня на все это и на меня самого вместе со всем этим. В одном из коридоров вроде бы мелькнуло большое полутемное помещение с одиноким высветленным столом и двумя собеседниками. Один из них в странном головном уборе. С бородкой и подергивающийся. Другой молодой внезапно рушится на пол и бьется в падучей. Белая пена тяжелыми сгустками выползает из его рта и, вываливаясь за пределы затененной ниши, тут же подстраивается под силовые линии перенапряженного пространства и бледными волокнистыми образованиями уносится вдаль.
Общее сетчатое пространство преобразовывается в поблескивающую под ровным светом луны маслянистую водяную поверхность. Она наливается. Наливается. Переполняет натянутую пленку и страшным холодом обрушивается на все мои внутренние пустоты. Меня передергивало от набрасывающегося со всех сторон бешеного холода. Вслед за этим становилось несколько полегче. Я инстинктивно отталкивал руку матери с мокрым полотенцем от пылающего лба. И опять проваливался. Опять страшной силой всеобщего разлетания был растаскиваем в разные стороны, освобождая внутри себя бесчисленные пустые полости. В то же самое время сжимался в пульсирующую точку неимоверной тяжести, которая эманировала мириадами пузырьков, вспыхивающих во всех секторах этого пространства, мелких, как уколы, блестки фасеточного зрения. Как будто поднимаясь из глубины голубоватой воды, куда погружалось нежное, все время поворачивающееся из стороны в сторону, словно моделируемое чьим-то внимательным взглядом, хрупкое младенческое тело. Вертикально вверх восходили воздушные пузырьки. Кто-то в распластанном вдоль водяных струй одеянии спускался ко мне.
Я ощущал некие ниточки, торчавшие из точки моего сжатия, оставшейся где-то там, в неулавливаемой уже дали, и тянувшиеся на всем протяжении полета. Следуя им, можно было бы вернуться назад, в начальный пункт отправления. Мелкие волоски вздрагивали от скорости движения и больно теребили корни своего прикрепления. Подобных зудящих и болящих мест было на удивление много. Вместе они складывались в самостоятельную сложно строенную боль, покрывавшую меня по всей поверхности. Отделявшуюся от меня и витавшую самоотдельным третьим мной, параллельно мне расширяющимся и мне сжимающимся в точку. Этот третий Я плавно покачивался, исполненный сладкой, томной, пылающей, мучительной и покоряющей боли. То есть он, собственно, и был целиком и полностью эта боль. Поочередно, как для пробы, картинно преобразовываясь то в текучее, то в кристаллообразное тело. То взблескивая стальными латами, превращаясь в некое, покрытое ровным металлическим блеском, существо.
Так и появился Семеон. Никем уже и не ожидаемый. Истомленный, на взмыленной лошади. Сопровождаемый многочисленными недоуменными взглядами, он прямиком направился к Ивану Петровичу. Тот один еще пошевеливался среди всех, застывших соляными столпами под ослепительным солнечным сиянием. Казалось, они спали, опустив тяжелые головы на грудь. В прямой близости от их голов, почти задевая жесткими стальными крыльями, проносились огромные черные птицы. В поднимающемся кверху мареве возникали неясные очертания то полуразрушенных строений, то яркая вспышка некоего хрустального сосуда, помещенного на почти неразличаемой отсюда вершине таинственных дальних синеватых гор.
Семеон склонился к Ивану Петровичу:
– Два последних уровня. Терпим. – Иван Петрович поднял на него укоризненный взгляд.
Через некоторое время они разворотили коней. От замка навстречу спускалась удивительная конная процессия. Покачивались пики и штандарты. Кто-то неведомой рукой сгущал до плотности почти мокрого творога перед лошадями воздух и пространство. Они воротили морды, упирались передними ногами и громко фыркали. Крупные сгустки пены собирали мелкую окружающую пыль и тяжелыми пористыми сгустками падали в придорожную траву. Нервные животные явно не хотели продвигаться в указанном им направлении. В середине процессии в окружении покачивающихся древков, голов, плюмажей и штандартов выделялся всадник в ослепительно белых одеждах и на белом же коне. Его блеск был невыносим. Сияние словно изымало его из колышущегося окружения и помещало в иные пространства и миры. Так представлялось. Прямое солнце, ударявшее в него, мощными рефлексами и вспышками