присвоенные, они начинают разрушать ее, гнить внутри, превращаться в отходы. «Если ты испытываешь чувство, – говорил Шицу, – его нужно отдать тому, для кого оно родилось. Ведь чувство – это, как пушка. Если она не стреляет вовне…»
…то она стреляет по твоим собственным потрохам.
Сколько Лин выстреливала себе в кишки? В голову, в живот, локти, колени и пах? Через какое время ее настигла бы физическая болезнь? Скоро. А пока не настигла лишь за счет интенсивных тренировок.
Почему она забыла?
Сколько она любила Джона, но не говорила ему об этом?
– Джон…
Она снова забыла про запрет на произнесение его имени, но человек в серебристой одежде не обиделся – он смотрел на нее пытливо, с беспокойством. Наверное, она закрылась так глубоко, так сильно, что даже он, обладающий сверхнавыками по чтению эмоций, более не мог ее распознать.
«
Дура. Она начала разлагаться изнутри.
– Я должна Вам кое о чем сказать. Я должна была уже давно, но я… боялась.
С чего начинать? Сейчас ей будет больно.
И поделом…
Но как же страшно – до паники, до дрожи.
Не сможет. Лучше упадет на пол и умрет от стыда с навсегда заклеившимся ртом. Но ведь за этим сюда и пришла – отдать принадлежащее не ей чувство…
– У меня есть кое-что не свое. Ваше.
Взгляд серо-зеленых глаз сделался недоуменным, вопросительным. И Лин пояснила:
– Чувство. Для Вас…
Она больше не могла на него смотреть – только на свои руки.
– Я не говорила Вам всей правды, простите меня, –
Теперь, наверное, он смотрит на нее, как на идиотку и извращенку. Наверное, с осуждением, но она не узнает этого, не поднимет глаз.
– Не знаю, когда это началось – наверное, тогда, когда Вы пришли ко мне в келью с печкой – лечили. А после предложили свою помощь. И я вдруг увидела в Вас друга – первого в своей жизни. А после захотела большего…
Теперь она чувствовала себя Рим – бритой, некрасивой, с кривыми зубами – в общем, страшной. А еще так, как будто по ее башке туда-сюда бегали вши. Стыдной.
Пришлось прервать попытавшийся ее спасти от горестной участи мысленный поток «не в ту степь».
– Я мечтала о Вас. Думала постоянно. Даже думала о том, что мы… мы…
Тут в горле и вовсе встала кость. И пришлось поднять глаза.
Она никогда не видела, чтобы Мастер Мастеров смотрел так – так глубоко, с печалью, с затаенной болью где-то так далеко, что и не добраться. И в то же время так открыто.
– Простите меня…
Он молчал. И его молчание оголяло ее душу, как оголяет капустную кочерыжку, отрезая листы, острый нож.
– Я думала, что мы можем быть вместе. Потому что я Вас… – скажет? Сможет? Должна. – …любила.
Произнесла. И прикрыла глаза, понимая, что, наконец, позволила себе быть идиоткой – полной и беспросветной. И почему бы тогда не быть ей до конца, с триумфом?
– Да, каждую минуту, каждый день. Я мечтала, что однажды Вы сможете стать моим мужчиной… Представляете, насколько я глупая? Ведь если Вы хотели бы, Вы бы…
– Я не могу, – ответили ей хрипло, и то были первые слова Мастера Мастеров. – Даже если бы захотел, не смог бы.
«Если бы захотел… Если…» – это вспороло капустные листы вместе с кочерыжкой.
– Белинда, мне жаль это говорить, но я не человек. Мы – представители Комиссии – другие. Человеческие женщины не могут нас касаться. Хочешь, я сниму перчатки, и ты проверишь?