боишься?
– Боюсь. А вы?
– Не знаю… – он задумался. – Пожалуй, что смерть сама по себе не страшна. Страшно равнодушие других к твоей смерти…
– А вам что до этого?
– Ну все-таки… сознание, что никто тебя не вспомнит добрым словом… Нет, неприятно. Вот, я думаю, убийцы…
– А вы людей убивали? – вдруг перебила она его.
– Нет, Лена… – вздохнул он, точно сожалел, что не убивал людей. – Сам я людей никогда не убивал. Мне, знаешь, курицы не зарезать самому-то… В детстве пробовал, так чуть в обморок не упал. Нет, я не убивал людей. Я только смертные приговоры подписывал… Послушай, Лена, – вдруг оживился он, поворачиваясь на бок и подпирая щеку ладонью. – Ты знаешь, что такое гуманизм?
– Нет.
– Ну и ладно… и молчи! – почему-то сердито сказал он, снова ложась. – Впрочем, постой! Ну-ка, скажи: гу-манизм.
– Не буду.
– Почему? – удивился он.
– Это, наверно, какое-нибудь неприличное слово, – ответила девушка.
– Да-а… – задумчиво протянул Берг и опять вздохнул. – Словцо, конечно, так себе, не очень определенное.
Она долго и пристально рассматривала его. Потом нерешительно протянула руку и погладила его седеющие волосы. Он вздрогнул.
– Вам, видно, не везет в жизни… – тихо сказала она.
– Может быть… – ответил он через некоторое время и рассмеялся. – Чушь, Лена! Мне всегда везло! Мне чертовски везло! Мне всегда будет везти! Запомни это! Давай песню! Песню, Лена.
– Хочешь?
– Хочу.
Девушка улыбнулась, взяла тихий аккорд и мягко и сочно запела. Берг вскочил и принялся взволнованно ходить из угла в угол.
– Вспомнил! – прошептал он, останавливаясь и сжимая голову руками. – А-а-а…
Он вспомнил Бушуева. Хорошо, отчетливо вспомнил. Но почему Бушуев занимал его – этого Берг никак не мог понять.
В Астрахани Берг пересел на морской пароход и поехал в Красноводск. Столичная командировка подходила к концу.
XXVIII
Смеркалось. За лесом, там, где на острые пики елей упало багровое солнце, висели легкие лиловые облака с алыми мазками заката на краях, а выше, над ними, беспредельно раскинулось голубовато-палевое темнеющее небо, чистое и беззвездное. Над Татарской слободой быстро и молчаливо летел косяк диких уток. Мерцала серебряная паутина, и бесшумно и плавно падали наземь первые желтые листья с кленов и тополей в ахтыровском саду.
В доме было тихо и сумеречно. Тускло блестела посуда в горке. Щелкали старенькие ходики, равномерно взмахивая круглым маятником. Гриша Банный, засучив рукава длинной, вышитой крестиками рубашки, подпоясанной чеканным ремешком, поблескивая хромовыми сапогами, раздувал самовар возле печи и мучительно щурился, когда дым попадал в глаза. Манефа сидела на широкой лавке у окна и вышивала суровое полотенце, низко склонив голову и прислушиваясь к шелесту кленов за окном.
– Теперь, Манефа Михайловна, самовар обязательно разгорится, – сообщил Гриша, подымаясь с пола и поправляя трубу на самоваре. – Слышите, как загудел? Я его все-таки поборол, несмотря на его упрямое сопротивление… Вообще, доложу я вам, в жизни нет ничего такого, чего бы человек не мог побороть. Всё можно побороть и от всего можно, при желании, избавиться… Всё на свете преходяще-с, Манефа Михайловна, всё преходяще-с. Всё одни иллюзии и суета сует-с…
Он качнул дынеобразной головой, заложил костлявые руки за чеканный ремешок и задумался, глядя на самовар и слушая журчащий гул тяги в трубе.
– Вот… осень подходит, – грустно сказал он через некоторое время и вздохнул. – Осень. Печальный период увяданья. А потом – зима, снег, метели, вьюги. Замерзнет Волга. В Африке же – жара и солнце, небо голубое, да желтые пески-с. Скучно, я полагаю, жить всегда под солнцем. Это все равно что одним шоколадом питаться… А что, Манефа Михайловна, не пора ли на стол накрывать?
– Накрывай, Гриша… – тихо сказала Манефа, не подымая головы от шитья.
Гриша Банный был единственным человеком, оставшимся возле нее после смерти мужа. Тетка Таисия глаз не казала в Татарскую слободу. Финочка заходила очень редко, увлеченная приготовлениями к свадьбе. Гриша же Банный ни на минуту не оставлял Манефу одну с того дня, как пропал дед Северьян. И Манефа была благодарна ему за это. По ее просьбе Гриша перебрался из своего кутка в ахтыровский дом, а куток наглухо заколотил досками. Манефа никуда не выходила из дома, кроме кладбища, ничем не интересовалась и жила какой-то новой, углубленной и сосредоточенной, жизнью и с тихой, тревожной радостью ждала ребенка. По селу ходили слухи, что она не совсем нормальна…
Гриша Банный аккуратно расставил на столе посуду, принес из чулана плошку с медом, порезал хлеб и, подойдя к самовару, сообщил: