которой когда-то пообещал познакомить меня.
Когда в 1991 году власть перешла к демократам, обком был открыт для посетителей настолько, что по его коридорам сновали жаждущие правды отцы разных конфессий в окружении своих прихожан, новая бизнесово-криминальная поросль, заслуженные руховцы, председатели колхозов, руководители малых предприятий, – все они что-то подписывали, защищали и отстаивали.
С прилавков магазинов и баров исчезала отечественная водка, но появился румынский коньяк. Появилась мафия, частные рестораны и бары, рынок трясли бывшие спортсмены, в основном борцы классического стиля (хотя были и вольного). Город постепенно превращался в сплошной базар или вокзал. В клеенчатых сумках барыги перевозили в Польшу все, что успела произвести советская промышленность и чего не удалось выменять на бартер предприимчивым директорам. Все что-то продавали, получали, везли и перевозили, по дороге на автобусы с барыгами нападали и грабили. Все киоски и магазинчики тоже были под контролем.
Появились первые фигуранты времен независимости с сумасшедшими деньгами и на дорогих иномарках (они же становились и первыми жертвами внутренней войны за передел сфер влияния).
В «Музе» тоже кое-что изменилось: поскольку всю водку теперь везли в Польшу, найти ее в магазине или баре было почти невозможно. Зарубежные суррогаты, а также подпольные противоправно из-под полы разливала Зина (это приносило какой-то навар ей и ее поставщикам, но у завсегдатаев вызывало сплошные нарекания). Мерилом теперь была качественная водка. Грели душу воспоминания о временах, когда всего было вдоволь и все лилось рекой. Независимость от первых месяцев эйфории перешла в сплошную полосу борьбы за выживание, и лучше было наблюдать за этим процессом из окна бара на диванчике при ста граммах и порезанном лимоне, чем мерзнуть на польской границе, а затем торчать две недели с товаром в каком-то Кросне, убегать от соотечественников на машине пятнадцатилетней давности, которую перегоняешь из Германии, возить кожаные куртки из Турции, отбиваясь от жадных турок, которые предлагают такие недосягаемые доллары за какой-то час секса, или везти колбасы и чайные сервизы в белый горошек в Москву. Проплачивать каждый шаг на тамошнем рынке, пить для согрева с такими же «бизнесменами» и проводить купюрой по товару, когда у тебя что-то купили (хорошая примета).
В городе появились бездомные псы, и их присутствие свидетельствовало об упадке. Целые стаи кобелей бегали за сучкой, а она позволяла приблизиться только сильнейшему, и посреди улицы за их совокуплением наблюдали дети и взрослые, по-своему комментируя это зрелище.
И было понятно, что везде – труба.
В 80-х годах из подземелья вышли художники, появились большой группой, как выросшие за ночь деревья, держа в руках плакаты, а их усы и чубы напоминали козацко-шевченковские прототипы. Художественно-оформительский комбинат за кинопрокатом, в котором они все подрабатывали, подписывая лозунги или рисуя трафаретные плакаты о коммунизме, партии, счастливом пионерском детстве и отчаянной комсомольськой юности, оказался не совсем пригодным местом для заработков в новые времена, когда каждый образованный гражданин мог самовольно написать на самодельном плакате любой лозунг и с ним выйти на демонстрацию. Комбинат пустовал, спрос на красные краски упал. Мастерские в полуподвальных помещениях, выделенные еще при советской власти, были приватизированы и становились частной территорией. Эта частная территория охранялась не только новой властью и ею же выданным правом собственности (своеобразной охранной грамотой), но и самими владельцами этих спрятанных с поверхности территорий. Художники были суеверны. Иногда их предрассудки были смехотворны: среди твоих приятелей были такие, которые не всех пускали в свои мастерские (не говоря уже о показе новых работ), старались избегать разговоров о том, над чем в это время работают. Тотальное подозрение относительно воровства идей становилось негласным кодексом, который начинали принимать все, кто что-то рисовал. Впоследствии я немного прояснил для себя причины этого общего психоза. Оказывается, в 70-е годы молодые художники, не имея никакой возможности выставляться (не говоря уже о том, чтобы мечтать о Союзе), начали устраивать подпольные выставки на квартирах. На такие выставки приходили только доверенные лица по специальным приглашениям. Искусство там выставлялось без соблюдения канонов социалистического реализма, разговоры велись антисоветские, настроения были воинственными. Все это грозило попасть в поле зрения КГБ (с понятными последствиями). Провинциальность города, в котором художникам пришлось жить, подталкивала их и к другим радикальным шагам. Небольшими группами, словно линию фронта, они переступали провинциальность, приезжая в Москву на открытие выставок известных классиков XX века. Ночевали у кого-то из друзей в подмосковных общежитиях, дважды в день мотаясь в электричках между Москвой и какой-то Балашихой. А возвратившись тихим зимним утром в провинцию снова, чувствовали знакомую приглушенность улиц и непреодолимое желание как можно дольше сохранить в себе раскованность столичной жизни.
Я не пел бы осанну провинции, но и не утверждал бы, что провинциальная жизнь не имеет смысла. Маленькие города притягивают к себе не только размеренным укладом жизни (который порой не меняется в течение нескольких веков, и даже если изменится, не наполняется столичной нервозностью). Влияние провинции на искусство неоднозначно, но когда ею оправдывают ограниченность своего потенциала, наверное, это губительно. Тогда провинциальность заползает во все уголки улиц, площадей, кофеен и баров, раздражает никчемным репертуаром с афиш местного театра, приглушает любые попытки создавать свежую поэзию, не принимает джазовых вариаций в оркестровой яме филармонии, а большинство жителей ловит кайф оттого, что они – лохи.
Сначала надо было отодвинуть щеколду, которая примерзла, тогда по крутой лестнице сойти вниз и постучать в дверь условно. Во дворе дома в металлическом гараже ветеран ремонтировал свой «запорожец». Зимний вечер, желтый от света фонарей и грязного снега, вливался в темную емкость