увидеть улочку, на которой он жил, и дом. Ясное дело, дом мог и не сохраниться. Но, бредя по Курфюрстендамм, я увидел мемориальную доску Максу Герману-Нейссе. А еще – выставку Сальвадора Дали, эротический музей и берлинских попугаев в специальном вольере посреди улицы. В самом деле – в Берлине думать о Чорткове как-то непривычно, визуальная всеохватность города сбивает с толку, и, только забежав в кафе и вбирая запах, пропитанный миндальным кофе, можно перенестись на родину. Во всяком случае, обмануть себя.
Я почти убежден, что отыскать в Чорткове дом, где жил Карл Эмиль Францоз, невозможно. Хотя хорошо бы попробовать узнать, в какой части центра мог проживать Генрих Францоз с семьей. Все-таки врач, а Чортков в середине XIX века – не мегаполис. Возможно, еврейские архивы сохранили какие-то записи о семье Францозов в Чорткове, тем более что линия чортковских цадиков не прервалась и сохранилась в Ливерпуле. Хотя зачем знать, где эти дома? Что они нам могут рассказать, даже если и сохранились? Еще раз свидетельствовать о месте и памяти? В ряду писателей (Францоз, Агнон, Рот, Шульц и др.), чьей родиной была Восточная Галиция, которую они, каждый по-своему, перенесли в насыщенный текст метафор, а потом поделились им, присвоив слова и место, Францоз, на мой взгляд, самый открытый с его рассказами о теплых хлебах с ярмарки в Барнове, о провинции, которую он любит, о ее недостатках и преимуществах. Повествуя о Францозе, я ищу его дом, его улицу в Чорткове, ибо там он назначил нам встречу, ибо там его сердце.
Чортковские цадики прибыли из Садгоры. А Францоз, переехав в Черновцы, прикипит сердцем к Буковине. Отсюда не ближе к Вене, но Вена ближе, так как тут немецкая гимназия, немецкая культура, немецкая пресса. Буковина будет надменно смотреть на другие части империи, ведь поезд Вена – Черновцы, проходя через Краков и Львов, привозит вчерашние венские газеты, которые уже на следующее утро читают подписчики и посетители кафе. Черновцы стали переходным мостом в биографии Францоза: после провинциальности Чорткова и перед европейским пространством Вены и Берлина это была временная остановка, в которой он закрепил свои взгляды на культуру и развил вкус к простой жизни с ее подробностями, улицами и ярмарками, селами и ландшафтами, утопавшими в золоте кукурузы и бурого табака.
Но я предпочел бы остаться с Францозом в Чорткове.
Паунд & Лорка: поэт в пейзаже
Он – жонглер испанского фольклора, любитель корриды, его испанский – это фейерверк, петарды.
Разница между ними существенная – и в поэзии, и в жизненных перипетиях; общим является, пожалуй, то обстоятельство, что на 20–30-е годы в истории Европы и мира пришлась смена эстетической и политической ситуации: Эзра Паунд и Федерико Гарсия Лорка, каждый в отдельности, сыграли свою роль на том историческом отрезке. Разница была также в следующем: Паунд убегал от Америки, считая ее средоточием капитализма, ростовщическую банковскую систему – едва ли не самым большим преступлением против человечества.
Лорка – наоборот, стремился в Америку, видя в ней некий новый и удивительный мир.
Так, меняя полюса своих предпочтений и путешествий, они (этот рыжий американец и черноволосый испанец), возможно, не зная о существовании друг друга, так или иначе побуждают нас вписать модели жизни каждого из них в нью-йоркские или итальянские пейзажи и еще раз убедиться в изменчивости их черт и контуров – в зависимости от наполнения историей – поэтической, художественной и общественной.
В 2001 году Энн Коновер издала книгу «Olga Rudge & Ezra Pound. “What Thou Lovest Well…”». Ничем эта книга меня бы не заинтересовала, если бы не обложка. На ней – старый Паунд в пальто, в клетчатом пиджаке, галстуке и шляпе, с тростью в руках, куда-то заглядывает, повернув голову в сторону. Рядом Ольга Радж, тоже в пальто, с двумя сумками, смотрит туда же, куда и Эзра. Очевидно, фотограф поймал мгновение, когда они одновременно повернули головы на чей-то зов или увидели нечто интересное. Эзра Паунд выглядит еще довольно энергичным, значит, фото сделано, наверное, в конце 60-х. Иного Паунда я увидел в фотоальбоме (в бродвейском книжном магазине, реклама которого сообщает, что тут 8 миль книг). Просматривая этот альбом, я наткнулся на фото Паунда 1971 года. Это был действительно другой Паунд: похожий на загнанного зверя или запуганного ребенка, он жмется к стене, словно старается втиснуться в нее; изрезанное тысячами морщин лицо обнаруживает сложные жизненные превратности итальянского периода (поэт страдал в то время депрессией, вызванной молчанием вокруг его имени). Великий бунтарь искусства XX века заканчивал свой путь, отрекаясь от некоторых мировоззренческих начал и эстетических предпочтений (в разговоре с битником Аленом