Гермину Хорват, прошедшую Освенцим и Равенсбрюк, интервьюировали в январе 1958 года, она рассказала, как инфекции, обморожения и медицинские эксперименты, которым она подвергалась, сделали ее инвалидом, лишив способности работать. «Я бы хотела начать [жизнь] сначала, – заявила она, – если бы позволяло здоровье». Два месяца спустя в возрасте всего 33 лет она умерла. Многие, подобно Жани Амери, покончили с собой через много десятилетий после освобождения, не выдержав гнета оставленных концлагерем душевных ран[3346].
Десятилетиями жившая в сознании уцелевших «память об оскорблении, – писал в 1987 году, незадолго до самоубийства, Примо Леви, – не дает мученикам покоя»[3347]. Многие не могли забыть того, что там видели, то, что перенесли, и того, что делали. В конце своих написанных в 1946 году мемуаров Миклош Нисли, узник, вынужденный ассистировать доктору Менгеле в Освенциме, поклялся, что больше никогда не возьмет в руки скальпель[3348]. Если говорить в более общем плане – бывшие узники часто чувствовали, что недостойны жизни после смерти такого количества других людей. Их терзали апатия и беспокойство, состояние усугубляла и скудость в 1950–1960-х годах психиатрической помощи. Врачи лишь диагностировали физические недуги, жаловался один бывший заключенный, а «мне нужен человек, который понял бы мои беды»[3349].
Бывшие узники нацистских концлагерей несли бремя пережитых кошмаров по-разному. Некоторые всю жизнь посвятили увековечиванию памяти о концлагерях, организуя комитеты выживших и публикации в прессе, начав политическую деятельность ради восстановления в обществе справедливости и преследования нацистских преступников. Чуть оправившись от едва не стоивших ему жизни истязаний в Маутхаузене, Симон Визенталь 25 мая 1945 года предложил американцам свои услуги, поскольку «преступления этих людей [нацистов] столь велики, что усилий по их поимке жалеть не следует». До самой смерти для скончавшегося через 60 лет Визенталя это было его важнейшей миссией[3350]. Другие бывшие заключенные также помогали разыскивать и наказывать эсэсовцев[3351]. Но были и такие, кто, подобно Давиду Руссе и Маргарет Бубер-Нойман, выступали против политического насилия и террора в целом, хотя из-за яростной критики советского ГУЛАГа в конце 1940-х и начале 1950-х годов от них отвернулось множество друзей из числа левых, включая и бывших сокамерников [3352].
Однако гораздо больше бывших лагерников замкнулось в личной жизни, вернувшись к прежней работе, продолжив образование, создав новые семьи. Тем не менее в узком кругу товарищей по несчастью (нередко родственников и близких друзей) они часто предавались воспоминаниям. То же самое можно сказать про несколько сотен еврейских детей, преимущественно сирот, в 1945–1946 годах перевезенных на постоянное место жительства в Англию, которые продолжали постоянно поддерживать связь. «Мы были ближе кровных братьев, – вспоминал Копель Кендалл (урожденный Кандельцукер), – это меня и спасло»[3353].
Наконец, были и такие, кто хотел стереть из памяти воспоминания о концлагере. Это желание в мае 1945 года красноречиво выразил Шломо Драгон, в конце длинных свидетельских показаний о работе в зондеркоманде. «Я отчаянно хочу вернуться к нормальной жизни, – сказал он польским следователям, – и забыть обо всем пережитом в Освенциме». Некоторые бывшие узники, как Драгон, пытались подавить воспоминания и сосредоточиться только на настоящем, часто с головой уходя в работу[3354]. Но даже когда прошлое отпускало днем, оно возвращалось ночью. Согласно опросу узников Освенцима, проведенному в 1970-х годах, большинству из них снились сны о концлагере [3355]. Страдал от ночных кошмаров и Шломо Драгон, в конце 1949 года эмигрировавший с братом в Израиль. Лишь много лет спустя братья нарушили молчание, вызванное причиненными работой в зондеркоманде душевными страданиями, и начали рассказывать об аде Бжезинки (Биркенау)[3356].
Другим бывшим узникам приходилось сталкиваться с прошлым в зале суда, когда они выступали со свидетельскими показаниями о злодеяниях своих мучителей. Однако не у каждого для этого хватало силы воли. «Если бы мои ночные кошмары можно было использовать как показания в суде, то я, несомненно, стал бы важным свидетелем», – писал в 1960 году один из бывших узников Освенцима, отклонивший предложение германского суда выступить свидетелем[3357]. Однако гораздо больше людей все же приходили в суд, движимые желанием добиться справедливости, а также чувством долга как перед историей, так и перед своими мертвыми товарищами[3358]. Это испытание было ужасно. Едва выйдя к трибуне, они мысленно воскрешали худшие события своей жизни. Когда в 1964 году судья спросил Лайоша Шлингера о том, был ли он женат, тот ответил: «У меня нет жены. Она осталась в Освенциме»[3359]. Гнетущую атмосферу, царившую в зале суда, усугубляли скептицизм судей, враждебность юристов и бессовестность адвокатов. Для некоторых бывших заключенных это оказывалось просто невыносимым. В ходе Нюрнбергского процесса по делу врачей бывший заключенный выбежал из ложи свидетелей и ударил обвиняемого, пытавшего его во время экспериментов с применением морской воды. «Этот негодяй сломал мне жизнь!» – кричал он, когда его выводила из зала суда охрана[3360]. Бывших узников концлагерей угнетала и неспособность вспомнить преступления нацистов достаточно детально. Появились, том числе и в первые послевоенные годы, настораживающие симптомы, выразившиеся в поверхностных разбирательствах и мягких приговорах[3361]. Это была не та справедливость, о которой мечтали заключенные, выживая в концлагерях.
Правосудие
Бывшие узники часто грезили о мести. Мечты об отмщении поддерживали их в самые тяжелые дни в лагерях, и за них цеплялись перед смертью.
