пока еще один кофе и булку, бильярд или карты. Только одного они себе позволить не могли — оплату 50 грошей налога на полуночные посиделки.
«С приближением двенадцати ночи в кофейне начинают тушить один за другим светильники, — писал в 1934-м Юзеф Майен. — По мере сумерек большой зал удлиняется все больше и тонет во мраке. Под одной боковой лампочкой, которая еще продолжает ярко гореть, последний завсегдатай, обложившись серой кучей газет, до последней секунды продолжает еще шелестеть и пробегать глазами черные строки. Миновала полночь. Единственный официант, который еще остался, с извиняющейся улыбкой, беспомощно разводя руками, приближается к зачитавшемуся пану. Они понимают друг друга без слова. Пан откладывает недочитанную газету, обувает мокроступы, берет плащ и зонт, которые из бережливости никогда не оставляет в гардеробе, и исчезает. Только из соседней залы, из карточного клуба, доносится еще хлопанье карт. Большие черные окна «De la Раіх» слепо смотрят на пустую, темную улицу Львова. Валы спят».
Сюда любили заходить львовские модницы. За чашками чая здесь бушевали самые свежие сплетни.
Однажды летним вечером в начале 1930-х в нескольких шагах от кофейни произошло удивительное приключение. Молодая приличная женщина стала раздеваться на глазах у прохожих. Современник вспоминал: «Когда она сбросила с себя последнюю часть дамского белья, то стала голая среди наплывающей толпы. Высокая и вытянутая, опустила лицо и руки вдоль бедер, молодые перса вызывающе выдвинула вперед розовыми пупырышками. Этот инцидент поражал своей загадочностью: пари, безумие или острый случай эксгибиционизма? Стриптиз никому еще в Польше тогда и не снился. Кто-то позвал полицейского, который попросил уличную Венеру прикрыть свои формы и двинуться с ним в ближайшие ворота».
Литературная группа «Двенадцать», которую составляли молодые украинские писатели, устраивала здесь свои литературные вечера за чашечкой мокко. А поскольку это все были не слишком денежные ребята, то всегда пытались найти какого-то спонсора.
Богдан Нижанкивский вспоминал: «Львовские граждане жили себе, а мы, «Двенадцать», себе, они внизу, на земле, а мы — на Парнасе. Когда старшие работники пера — писатели и журналисты — приметили наше групповое субботнее присутствие в кофейнях «Де ля Пэ», «Риц» или в «Народной гостинице», согласились с нашим существованием. Эдвард Козак, тогда редактировавший юмористически-сатириче-ский журнал «Комар», поместил в нем шарж «Двенадцати» — двенадцать Курдыдыков. Это уже была реклама! Опекуном группы мы пригласили Мыколу Голубца, т. е. Моля, искусствоведа, поэта, прозаика, историка Львова… Он был, как мы его нарекли, нашим «папой». На столе всегда лежала т. н. «книжица», то есть толстая записная книжка, куда каждый член и каждый посетитель должны были вписывать свои премудрости. К сожалению, во время Второй мировой войны «книжица» пропала. Последним, у кого она была, был Володислав Ковальчук. На первой встрече, очевидно в кофейне, присутствовал Олекса Новакивский, которого пригласил Ковальчук. Новакивский первый вписался в «книжицу», а после него мы, то есть кандидаты на славу: Анатоль Курдыдык, его брат Ярослав, Василий Ткачук, Володислав Ковальчук, ну и я. Понятно, мы медленно пили черный кофе, дискутировали — и наоборот. О чем мы дискутировали — сегодня неизвестно. Я убежден, что украинская культура по этому поводу ничего не потеряла. Для нас важен был Новакивский. Или мы были важны для него? Нет, очевидно нет! Он возвышался над нами, как Говерла. Но мы имели перед ним одно неоспоримое преимущество — молодость.
Колоритным богемистом в «Двенадцати» был самый молодой ее член Василий Ткачук. Он вошел в литературу с большой кутерьмой — книгой рассказов «Сині чічки», и критики сразу же начали его лелеять. Каждый трезвомыслящий знает, что это худшая педагогическая методика. А если принять во внимание то, что Львов был первым крупным городом, который он увидел и в котором начал жить, и, кроме того, из убогого гуцульского дома попал в кофейни в общество художников, писателей и журналистов, то легко себе представить, как он радостно одурел. И самое важное — слава! Критики провозгласили его наследником Стефаника! Серьезно! Никто в «Двенадцати» ему не завидовал. Он, конечно, имел буйную фантазию и такие же амбиции, но это читателю никак не вредило. Когда некоторые из нас высказывали свои критические замечания о его произведениях, он это принимал, как глубокую обиду. Такие писатели встречаются, не надо удивляться, среди молодых, пожилых и впавших в детство.
Ткачук был человеком, которого любили приключения. Наибольшим его приключением было, понятно, любовное, которое закончилось для него досадной неожиданностью — браком. А брак должен был состояться, иначе, как говорили во Львове, «рука, нога, мозг на стене». На венчании в церкви Св. Николая, кроме семьи невесты, были Анатоль Курдыдык, я и большая группа гимназисток из шестого класса — подруг невесты. Когда священник начал ритуальное «я-беру-себе-тебя», Ткачук горько заплакал. А потом, ну, что потом? Мы с Курдыдыком отвели уже женатого Василия в угол церкви и утешали, как умели. Курдыдык говорил: «Василий, будь мужчиной, ее подруги смотрят». А я похлопывал его по плечу и добавлял оптимизма: «Не печалься, Василию, как-то будет». Мы с Курдыдыком были правы: Василий был мужчиной, и как-то было. Добрые люди немного почесали языками и успокоились. Сенсацией было другое событие, по поводу которого т. н. интеллектуальный Львов весьма удивленно поднимал брови: Василий Ткачук стал «фордансером». И то в той кофейне, куда приходили наши интеллектуалы.
Не стыдно ли? Как наша община могла допустить это? Что скажут иностранцы? Ну, прямо буря в стакане воды! А Ткачуку плевать! В смокинге, в новых полу туф лях, в белой рубашке, в галстуке-бабочке, все, как мода требует, улыбающийся, каждую ночь танцевал с пожилыми дамами, молодками и время от времени, когда случалось счастье, попивал коньяк или вино и обязательно ужинал. Ему ли, гуцулу-гуцку, мечталось когда о такой барской жизни?
Но, но! Счастье отвернулось. Однажды портной отобрал смокинг, сапожник забрал полутуфли, купец забрал белую рубашку и бабочку, и барская жизнь окончилась. А потом еще несколько дней Ткачук, уже «размундированный», в той же самой кофейне, выпив сверх меры, треснул одного гостя по морде, так что тот сел явно не в кресло, потому что уже в нем сидел, а на пол. Добрые люди снова немного почесали языками, и — кто бы подумал и понадеялся! — счастье обернуло к нему улыбающееся лицо.