В этой главе я уже приводил утверждение Поппера, высказанное в 1958 г., что «научное знание есть как бы ясно выраженное обыденное знание». Как мы видели, в этом он ошибался. Через несколько месяцев Поппер добавил новый эпиграф ко второму изданию «Логики научного открытия», цитату из работ известного историка, лорда Эктона (1834–1902): «Нет ничего более необходимого для человека науки, чем ее история…»{1187} Что же узнают ученый и гражданин из истории науки? Ничто не вечно. Как и теории Птолемея и Ньютона, которые казались абсолютно удовлетворительными на протяжении многих столетий, дорогие нашему сердцу теории однажды сменятся другими. Кун постоянно напоминал, что одна из главных целей обучения в науке – скрыть эту истину от следующего поколения ученых{1188}. Наука воспроизводит себя с помощью индоктринации, поскольку научные сообщества работают эффективнее, когда в них есть согласие о том, что они пытаются делать.
Но Кун также понимал: тот факт, что рушатся даже самые прочные научные теории, не означает их ненадежность, а также отсутствие научного прогресса. Птолемей дал астрологам информацию, в которой они нуждались, а Ньютон объяснил законы движения планет, сформулированные Кеплером. Надежность современной науки мы демонстрируем каждую секунду каждого дня. Признание ограничений науки и одновременно ее силы требует необычной смеси скепсиса и уверенности; релятивисты перебарщивают со скепсисом, а реалисты – с уверенностью.
16. Наш постмодернистский мир
История – это не изучение истоков…
Герберт Баттерфилд. Виг-интерпретация истории (1931){1189}Это знание [того, что случилось потом] делает невозможным для историка делать то, чего ждут от него интересующиеся историй, – рассматривать прошлое в его собственных терминах и представлять события так, как их видели люди, жившие в то время. Он обязан попытаться; точно так же он обязан делать нечто большее – просто потому, что он знает о событиях то, чего не знали современники этих событий; он знает их последствия.
Джек Хекстер. Историк и его время (1954){1190}§ 1Эта книга называется «Изобретение науки». Она рассказывает о процессе, значение которого можно оценить только задним числом. Сходное с нашим понимание событий уже проявили Уильям Уоттон в 1694 г. и Дидро в 1748 г., но нас не может не удивлять, что современная историография по-настоящему началась вскоре после Второй мировой войны. Джеймс Б. Конант, в то время президент Гарварда и один из ведущих ученых Манхэттенского проекта по созданию атомной бомбы, в 1948 г. начал читать базовый университетский курс «Понимание науки» (работа Куна была прямым следствием этой инициативы). Как мы уже видели, в том же году Герберт Баттерфилд читал лекции по своей книге «Происхождение современной науки»: наука выиграла войну на Тихом океане, и историей науки заинтересовались все образованные люди.
Учитывая то, что эта книга отчасти опирается на взгляд в прошлое, многие историки поспешили объявить ее примером виг-истории. Еще в 1931 г., когда Баттерфилд критиковал виг-историю, его мишенью было представление, что история имеет цель, которая состоит в создании наших ценностей, наших институтов, нашей культуры. Он критиковал тех, кто с помощью истории оправдывал и превозносил настоящее, особенно текущие политические договоренности{1191}. Баттерфилд советовал историкам сделать прошлое своим настоящим{1192}.
Однако за последние полвека термин «виг-история» немного изменил свое значение, и в этом интеллектуальном преступлении обвинили именно тех историков, которые изо всех сил старались понять прошлое в его собственных терминах{1193}. Путаница, вызвавшая столь жаркие споры по этому вопросу, выражена в заявлении – сделанном теми, кто считал себя оппонентами виг-истории, – что «пункт наблюдения историка за прошлым должен находиться в настоящем» и, следовательно, выбор предмета для исследования «в конечном итоге не просто историографический, а политический»{1194}. Если это правда, то очень трудно понять, как историки могут избежать написания виг-истории. Но это в лучшем случае полуправда.
Историки вынуждены опираться на свидетельства, которые дошли до нас из прошлого: в этом смысле их пункт наблюдения – это сбор материальных остатков, существующих в настоящем. Историки также вынуждены писать на своем языке и использовать инструменты мышления и процедуры, отличные (если только они не исследуют историю современности) от тех, которыми пользовались изучаемые ими люди. Выбор того, о чем писать, неизбежно будет формироваться их собственными интересами и заботами. Во всех этих отношениях история пишется историком, который живет в настоящем.
Но точка зрения историка вовсе не обязательно должна быть современной. Покойный Том Майер хотел написать книгу под названием «Галилей был виновен». Однако он не имел в виду, что сам считает Галилея виновным и что мы должны считать его виновным; он хотел сказать, что, согласно установленным процедурам инквизиции, которая судила и осудила его в 1633 г., он был виновен. Цель Майера – понять процесс над Галилеем как один случай из огромного числа процессов, проведенных инквизицией, и занять позицию, исходя из которой он мог оценить, соответствовал ли суд на Галилеем принятым процедурам или был исключением. Он хотел сделать инквизиторов из прошлого своим настоящим. Вывод таков: согласно законам того времени, Галилей был виновен{1195}.
Однако идея о том, что мы должны понимать историю в ее собственных терминах, может вынудить историков искать в прошлом человека, который будет действовать как выразитель их взглядов. Иногда такой маневр оправдан, но чаще результатом становится новая разновидность виг-истории. Яркий пример этого – книга Шейпина и Шаффера «Левиафан и воздушный насос».
Гоббс различал знание о вещах, которые мы сделали сами (геометрия, государство), и знание о вещах, к созданию которых мы не имеем отношения (натурфилософия). В случае с геометрией и государством, полагал Гоббс, точное знание достижимо, поскольку ни геометрия, ни государство не существовали бы, не создай мы их. Но в случае с натурфилософией, утверждал он, существуют границы того, что мы можем узнать, изучая природу, поскольку конкретное явление могут вызывать самые разные механизмы, и когда мы пытаемся логически вывести из следствия причину, то можем лишь предположить разумную причину, которая вызвала данное явление{1196}.
Но Шейпин и Шаффер хотят превратить Гоббса в Витгенштейна XVII в., который верит, что все знание условно и сконструировано{1197}. Они приводят единственное доказательство этого утверждения, цитату из английского перевода работы Гоббса «О гражданине» (De cive, 1642), глава 16, § 16:
Кто-нибудь, пожалуй, мог бы возразить, что цари из-за недостаточной учености редко оказываются вполне подходящими лицами, чтобы толковать древние книги, в которых заключено Слово Божие, и что несправедливо поэтому, если эта обязанность будет зависеть от их власти. Но то же самое можно сказать и о священниках, и обо всех вообще людях: и они могут заблуждаться, и, если священники и природой и наукой лучше всех остальных людей подготовлены к этому, цари, однако, тоже достаточно разумно могут своею властью назначить такого рода толкователей. При этом, хотя сами цари не толкуют Слова Божия, это толкование может зависеть от их власти. Те же, кто хочет лишить их этой власти на том основании, что они не способны сами осуществлять это толкование, похожи на тех, кто стал бы говорить, что право преподавать геометрию не должно зависеть от царей, если они сами не являются геометрами[337].
Из этого они делают вывод, что, по мнению Гоббса, «сила логики… есть делегированная сила общества, использующая естественные мыслительные способности всех людей», и что «сила, лежащая в основе геометрических выводов», есть сила Левиафана{1198}. Это часть более широкого аргумента, что «решения проблемы знания есть решения проблемы социального порядка» и что «история науки занимает ту же область, что и история политики»{1199}. И Гоббс, и Витгенштейн, намекали они, понимали, что знание предполагает некую форму