К. И. ОРЛОВСКИЙ
★ ★ ★Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 5 октября 1969 года, Восточный Берлин
Рано утром 25 октября 1951 года я проснулся в бараке от толчка в спину. Разлепил глаза, поднял голову и увидел над собой человека в шинели и синей фуражке. Лицо его я разглядел не сразу — было слишком темно.
— На выход, — сказал человек.
Мне ужасно хотелось спать. Я не понимал, чего от меня хотят.
— Давай, давай, — торопил человек.
Я поднялся, стал одеваться — торопливо натянул поверх белья штаны, рваный свитер и ватник, надвинул на лоб ушанку. У выхода из барака меня ждали еще трое в синих фуражках и с винтовками.
— Идем, — скомандовали мне.
На Колыме уже несколько дней стояла ясная погода, и на горизонте уже появлялись первые красные полосы приближающего рассвета. В холодном и темно-синем небе тускнели звезды.
Меня вели через весь лагерь, по той дороге, откуда обычно приходят грузовики с лесоматериалом. Когда мы миновали последний барак, в окнах которого уже загорелся грязно-оранжевый свет, мне вдруг стало не по себе.
Обычно по этой дороге уводили туда, откуда не возвращаются.
Я обернулся на своих конвоиров — их лица не выражали ничего. Они скучали, им было холодно. За всю дорогу они не произнесли ни слова.
Меня вывели за ворота с колючей проволокой. Там нас ждала «полуторка» с включенными фарами. У открытой кабины стоял человек в шинели с погонами полковника. Подойдя ближе, я узнал его.
— Доброе утро, — сказал Орловский, поежившись. — Ну и холода у вас тут, однако ж.
Я непонимающе посмотрел сначала на Орловского, потом на конвоиров, потом снова на Орловского.
— Курить хотите? — спросил он, протягивая помятую пачку. — Знаю, хотите. Десять лет нормального табака не курили. Берите, берите, пока я добрый.
Я жадно выхватил из пачки сигарету — не папиросу, а сигарету. Я не курил настоящих сигарет с момента отъезда из Неаполя. Орловский чиркнул зажигалкой, я судорожно затянулся дымом, и у меня чуть не подкосились ноги.
— Это запах свободы, гражданин Лаубе, — сказал Орловский. — Курите, и поедем уже к пароходу. Мне поручено сопроводить вас в Москву. Оттуда отправитесь поездом в Берлин.
Я закашлялся.
— В Берлин?
— В Советском Союзе таким, как вы, делать нечего. Вас решено выдворить. Будете жить в Берлине на военную пенсию. Под тщательным присмотром, разумеется. И, разумеется, на нашей половине.
Я тогда еще ничего толком не знал о послевоенном Берлине — знал только, что его разделили на две части. Мысль о возвращении одновременно грела и пугала меня.
— Я хочу спросить, — сказал я, делая последнюю затяжку. — Вы вообще зачем оставили меня в живых?
Орловского этот вопрос, кажется, смутил, и ответил он не сразу.
— Я же обещал, что у вас будет шанс выжить, — наконец сказал он. — И вы помогли нам. А зачем бессмысленные жертвы? Вы же теперь не более опасны, чем городской дурачок, извините уж за сравнение.
Я не обиделся.
Через две недели я был в Москве. Мне вернули вещи и одежду, позволили впервые за все это время по-человечески поесть, помыться и побриться. К цивилизованному виду было непросто вернуться. Привычку сидеть на корточках я сохранил до сих пор.
Первый мой обед в качестве свободного гражданина прошел в какой-то темной столовой, куда меня привезли сразу же после поезда. Я никогда не забуду вкус настоящего борща из настоящего мяса, со сметаной и хлебом, и голубцов с фаршем и рисом, и, черт его возьми, там был настоящий чай, не отдававший опилками.
Орловский сидел напротив и смотрел, как я ем, с нескрываемым удовольствием. В этом было что-то садистское.
— Ешьте, ешьте, — говорил он. — Доешьте, а потом сможете принять нормальную ванну и поспать. Привыкайте к человеческому образу жизни.
Я не отвечал. Я жадно ел.
— Вы не думайте, что теперь сразу на все четыре стороны, — продолжал Орловский. — Вам сейчас в Восточный Берлин, а оттуда — ни шагу. За вами будут приглядывать. Считайте это чем-то вроде домашнего ареста, что ли. Хотя, конечно, по городу будете передвигаться спокойно. И смотрите, не вздумайте что-нибудь выкинуть, заметят сразу. Там сейчас в госбезопасности такие ребята работают, — он щелкнул пальцами. — И у наших, и у ваших научились всякому.
— Прямо-таки до самой смерти будут следить?
— Ага, — улыбнулся Орловский. — А вы думали? Отсидели и гуляй? Так дела не делаются. Будете жить себе спокойно, как пенсионер… Тоже на пенсию хочу, а дел еще, ууу. Вон, один только подследственный Владимиров чего стоит. А, вы о нем не слышали, да и никто не слышал, и это хорошо. Мужик такой непонятный — черт его разберет, то ли из ваших, то ли из наших. Ну да не вашего ума это дело, разговорился я тут… Ешьте, ешьте.
В ноябре 1951 года меня посадили на поезд до Берлина. Всю дорогу напротив сидел хмурый попутчик в серой шляпе, делающий вид, что старательно читает газету. Я сказал ему, что шляпу в помещении обычно снимают, на что он ответил, что ему можно все — и вообще, не в свое дело лезете, гражданин.
А меня еще называли плохим разведчиком.
Послевоенный Берлин произвел на меня тягостное впечатление. Город лишился целых кварталов. Моего дома на Фридрихштрассе больше не было, квартиру мне выделили в Трептове — это был унылый пятиэтажный дом, построенный на месте разрушенного бомбежками особняка.
Я пытался восстановить старые связи и найти хоть кого-нибудь из знакомых. Первым делом я бросился искать отца. Через неделю поисков я выяснил, что он погиб в апреле сорок пятого. Воевал в составе фольксштурма. Вот же дурак, захотелось повоевать на старости лет. На кладбище я впервые за многие годы заплакал.
Я положил на его могилу две красные гвоздики. Матери достались белые розы.
В мае 1952 года я разыскал Рудольфа Юнгханса. Во время бомбардировок Берлина он лишился правой руки и оглох на одно ухо