От этого сходства у меня пробежал мороз по коже. В жизни ничего не оказывается таким, каким оно представляется в детстве. На самом деле вещи всегда больше, чем ты думал, или, наоборот, меньше. К тому же все пахнет совсем не так, как ты ожидал, и подходит тебе не лучше, чем чужое платье.
А эта версия Орехового леса была слишком совершенной. Моей. Ее попросту извлекли из меня, из моих мечтаний, которым я предавалась настолько часто, что они затерлись по углам, – плюс несколько картинок из «Ярмарки тщеславия». Я зажмурилась и открыла глаза медленно-медленно, почти ожидая увидеть заросшие сорняками руины – истинный вид этого места под пленкой фантазии. Но видение оставалось прежним.
Воздух пах свежескошенной травой, в нем висела завораживающая тишина самого жаркого дня середины лета. Я прошла по росистому бархату идеально подстриженной лужайки между геометрическими фигурами клумб и тихо шелестевшим фонтаном, из которого я безумно хотела напиться – но нужно быть тупее, чем Персефона, чтобы есть и пить что-либо в Волшебной стране.
По мере моего приближения к дому в нем открывались все новые детали. Особняк казался совершенством – от лужайки и до балкончика, опоясывавшего башенку мансарды: в детстве, мечтая, что Алтея позовет нас к себе жить, именно там я рисовала свою спальню.
У входной двери я помедлила. Нет, я не боялась, что она заперта – просто представить не могла, что ждет меня внутри. Фотографа из «Ярмарки тщеславия» в свое время не пустили дальше лужайки, и все мои детские фантазии разворачивались именно здесь: пикники у пруда, катание на лошадках… Даже мечты о собственной спальне принимали форму прогулок по балкончику – как я сверху разглядываю это зеленое великолепие. Ребенком я, должно быть, читала слишком много Уилки Коллинза.
Значит, то, что ожидает за дверью, будет гораздо ближе к истине. Хотя я чувствовала, что истина здесь весьма относительное понятие. Я взялась за золотую дверную ручку в форме лица с раздутыми щеками – как у четырех ветров, разрезанных ножницами Хансы – и повернула ее.
Я ступила в огромный вестибюль, по обеим сторонам которого вела наверх изгибающаяся лестница. Между стойками перил из чашек подсвечников поднимались столбики незажженных свечей. На площадке, где встречались обе лестницы, был устроен розовый каменный фонтан – такой большой, что в нем можно было бы плавать. Из центра фонтана равнодушно смотрели три каменные женские фигуры. Одна держала в руках птичью клетку, другая – прозрачный кварцевый куб, третья – кинжал. Сквозь окна выше моего роста лился косой свет раннего воскресного вечера, свет цвета пыли.
Все здесь было таким огромным, что потребовалось не меньше минуты, чтобы мой взгляд к этому привык. Наконец, присмотревшись, я заметила следы человеческого присутствия на всем этом неподвижном великолепии: дешевая женская кофта с блестками, свисающая с перил… Игрушечный голубой кораблик, плавающий в фонтане.
И детский голосок, слышный даже в шелесте текущей воды. Я вслушалась и различила слова и мелодию – это ребенок, девочка, напевал себе под нос «Хикори-Дикори-Док»[11].
Я взглянула вверх – и увидела девочку, сидевшую на ступеньке лестницы слева. Она смотрела на меня. Когда наши глаза встретились, она замолчала.
– Элла, – прошептала я, сама не до конца веря. Но это и впрямь была она, моя мать. Я узнала ее по журнальной фотографии. Ей было не больше пяти лет. Услышав свое имя, она вскочила, взбежала по ступенькам и скрылась из вида.
Я побежала следом, сразу же заметив, что мои шаги – и по плиткам пола, и по мраморным ступенькам – совершенно беззвучны. Это мгновенно дезориентировало меня – так же трудно говорить, когда у тебя заткнуты уши.
Элла свернула налево, я – за ней. Коридор казался таким длинным, что наверняка это был обман зрения – я ведь видела этот дом снаружи. Он, конечно, был большим, но не настолько. Я пробегала мимо запертых дверей, дергая за ручки одну, вторую… Мне показалось, что из-за третьей послышался смешок – но совсем даже не детский.
Седьмая дверь раскрылась. За ней была маленькая комната. На письменном столе между двух окон стояла пишущая машинка. Рядом с ней в зеленой стеклянной пепельнице – сигарета, выкуренная почти до фильтра. С конца сигареты свисал столбик пепла. За окнами был совсем другой день, чем тот, в который я вошла сюда – серое небо над тронутой инеем зимней травой.
Я на цыпочках подошла к машинке, из которой свисал свивающийся в трубку лист бумаги. По нему бежала кривая печатная строчка.
Алиса родилась с глазами черными-черными, без белков, и повитуха сбежала от роженицы сразу, даже не потрудившись обмыть новорожденную.
Волоски у меня на шее встали дыбом, словно я чувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Кто-то невидимый тянулся жадными пальцами… Я бросилась прочь из комнаты, захлопнув за собой дверь.
Коридор изменился. Он стал светлее и короче и кончался оранжереей под стеклянной крышей, заполоненной зеленью. Солнце лилось сквозь прозрачный потолок на деревья – некоторые я узнавала, некоторые нет, а некоторые – я могла поклясться – только что встречались мне в лесу. Я медленно шла вперед, вытянув перед собой руки. Воздух был влажным и сладким. На траве – такой яркой, что она просто не могла быть настоящей – стоял клубнично-розовый хромированный радиоприемник.
Я присела перед ним на корточки и покрутила колесико. Из приемника полилась музыка, и свет солнца потускнел. Это была песенка, которую я слышала в автобусе, только теперь в танцевальном ритме. Я быстро выключила радио, и свет снова стал ярче – причем настолько, что стал слепить глаза. Я заслонила лицо рукой и вышла прочь из оранжереи, но в дверях наткнулась на что-то плотное и теплое.
– Господи, – сказал он. Это был мужчина. Я врезалась в человека. – Ты когда-нибудь оставишь меня в покое?
Снова была ночь. Мужчина отступил от меня в глубь помещения, освещенного искусственным оранжевым светом. Мы были в просторной бильярдной, декорированной под средневековье, с нарочито грубыми деревянными стенами. Мужчина был одет в мятый фрак. Он выглядел как граф, в которого могла бы влюбиться Барбара Стэнвик в каком-нибудь пароходном круизе, прежде чем броситься в объятия юнги в исполнении Кэри Гранта.
Столкнувшись со мной, он выронил полный до краев бокал, и теперь моих ноздрей коснулся резкий запах джина. В другой руке у него был пистолет. Не такой, как у Гарольда – тупорылая черная штуковина, созданная для насилия, – а длинный и элегантный, как борзая собака. Мужчина держал его на плече, как мальчик, играющий в солдата.
– Вы меня видите? – спросила я, не зная,