она страхом сменилась. И боялся Фрол Аксютович вовсе не за себя со студиозусами.

– Злишься, Фрол, – меж тем продолжила Люциана Береславовна, – и я понимаю. Я сама… столько лет потратила на глупое… я ведь тоже на тебя… злилась…

– На меня?

А от теперь он удивлен.

– Я ведь ждала, что ты найдешь, поможешь… прости, я не могу говорить о том, что было… тогда случилось… не по моей воле…

– А письмо?

Злость непросто изжить, так мне бабка сказывала. И ныне в голосе Фрола Аксютовича я услыхала остатки ее, лютой, темной, выпестованной пустыми ночами.

– Письмо… да, я его писала… и к тому человеку села сама… знала ли, где окажусь? Догадывалась. Не дура, чай… и кляла себя последними словами, только… мне казалось, я спасаю… всех вас спасаю… только все равно хотелось, чтобы и меня спасли. Но не думай, тут я за все расплачусь. И как бы оно ни повернулось… прости?

Я колечко повернула: не дело мне такие беседы слушать.

Арея я нашла у колодца.

Старый, с порушенным краем, он все ж сохранил воду сладкую и студеную, вот только ворот его заржавелый шел с натугою. С этаким воротом не всякий мужик сдюжит.

Арей тянул ведро.

Медленно поворачивал ручку, скрежетала цепь, на цепь накладываясь, звенели капли, срываясь с ведра, и оно, покачиваясь, ползло наверх. Арей подхватил его легко, одною рукой, потянул, ослабляя цепь.

– Хочешь? – Он перевернул ведро, и чистая, прозрачная вода полилась в другое, принесенное. – Тоже не спалось?

– Да.

– Ерема?

– И это… Люциана Береславовна приехала.

Арей кивнул:

– Видел. И Фрол с ней… то есть, не с ней, а… – Воду он пил из ведра, жадно, и не боялся рубаху замочить. Я глядела.

И думала.

То есть думала, что думаю, а в голове ж пусто было.

– Скоро начнется. – Арей ведро поставил. – Архип пошел… прогуляться… велел за ограду не выходить, но, может…

Он губы ладонью отер.

И руку протянул.

А я приняла. Как оно еще будет – поди пойми, да только дурное это дело – себя до сроку хоронить. Успеется… и пошли мы по улочке втроем. Я, Арей и ведро евонное, колодезною водой до краев наполненное. После-то он спохватился и ведро поставил.

– Когда вернемся, я в столице не останусь. – Он заговорил, только когда мы от нашее с царевичами хаты отошли изрядно. Тиха была деревня. Мертва. Стояли дома, не рушились едино чудом, а вот заборы, те развалились почти. И видны были в прорехах их дворы.

– Все равно жизни не дадут… поеду… к вам в Барсуки. Примешь?

– Приму.

Давно уже приняла.

– Я тут думал… поместье, которое твоей боярыне принадлежало… у нее ж никого из родни не осталось, а значит, продавать будут. Дорого не попросят. А у меня теперь деньги есть. Вроде бы…

Вот именно, что вроде бы и есть, а коль разобраться, то и нету, потому как осерчает царица-матушка за своеволие, и тогда добре бы шкуру целою сохранить, не то что деньги.

– Если получится прикупить…

– Там хозяйство хорошее, – согласилась я. И добавила: – Было прежде.

От верно, что было… и маслобойни стояли, и птичий двор, и скотный, и шерсть чесали да валяли, пряли и ткали, вязали платки пуховые, легкие да мягкие. Люду было изрядно… и тепериче что стало? Вестимо, не бросили, прислали кого в пригляд, но это ж каждый знает, что чужой глаз так приглядит, что после и соринки лишнее не останется.

А ведь славно было бы.

Барсуки недалече. Стали б к бабке наезжать… аль ее к себе прибрали. Домина-то у боярыни нашей преизрядная… зажили бы…

В этом месте ему было не по себе.

Возвращались сны.

Радужные. Яркие. И не о том, как он умер, – к этому он привык давно и уже не пугался, но вот те…

Труба хитрая с цветными стеклышками внутри. Глядишь сквозь нее на солнце, поворачиваешь, и внутри узоры предивные складываются. Ему жуть до чего любопытно было, как же она, труба эта, устроена. Вот и расколупал.

Внутри не было узоров.

Только горсточка стеклышек цветных. Он их в трубу засыпал, да только без толку.

– Что ты наделал? – Матушка хмурится. Она недовольна, как в тот раз, когда он в норманнского посланника тыквенною семечкой плюнул. А он не нарочно.

Он в муху целил.

– Простите, матушка. – Он присел, как учили, хотя ж не нравилось ему ноги кренделем завязывать. И одежды эти: от чулок шерстяных ноги чешутся. А узкие штаны из блискучей ткани тесны, не присядешь толком. Все кажется – лопнут.

И ладно, еще парик надеть не заставили.

Тут он всяко уперся.

– Ты ведешь себя неправильно, дорогой. – Голос матушки потеплел. Пальцы ее коснулись щеки, от них пахло травами и еще зельями. – Любопытство – это хорошо, но ты должен понимать, что не всегда стоит поддаваться ему. Ты должен учиться сдерживать себя.

Да, он помнил.

Про сдерживать.

И про то, что надобно вести себя так, чтобы матушке за него не было стыдно. И не только матушке. Он ведь царем станет. Потом, когда батюшка умрет. А матушка говорит, будто ему уже недолго осталось… жаль. Батюшка хороший.

Он, правда, редко появляется, зато всегда с дарами. Вон, и коня принес резного на палочке, расписного, яркого. Саблю деревянную. Щит, почти как настоящий… матушке не понравилось.

– Тебе не о том думать надобно. – Подарки отобрать она не посмела. Она вовсе батюшку побаивалась, хотя и держалась с ним важно, как и с прочими. – Ты не просто ребенок. Ты будущий царь. Тебе некогда заниматься глупостями.

А это не глупости.

И пусть лошадка для совсем малышей, а он уже большой, но ведь сабля хороша была… и щит… жаль, что сломался. И как только наглый холоп посмел в сундук залезть? И ладно бы просто вытащил игрушки, но нет, поломал…

– Выпори его! – Он не плакал, хотя игрушек жаль было. Но цари не плачут по поломанным саблям.

– Выпорю, – обещала матушка.

Сны кружат. Мешают одно с другим, вытягивая дни разбереженной проклятой жизни. И вот всплывает подслушанный некогда разговор.

Он спал.

Он уснул и проснулся, разбуженный голосами. Матушкин звенел, что струна натянутая.

– Ты обещал мне…

– Охолони. – Отцов был строг. И этот голос вытянул его из постели. Он… собирался кинуться навстречу отцу? Обнять его? Рассказать, что за прошлую седмицу научился многому? Буквы норманнские вот… и еще считать до десяти. По-норманнски. По-росски он и без того умеет, даже до ста и обратно. Еще стихи выучил.

Глупые какие-то.

Непонятные.

Но матушка одобрила. Сказала, что царю надобно развивать чувство прекрасного.

– Я спокойна. – Матушка и вправду говорила тихо, но от ее тона стало не по себе. И он замер. Матушка не одобрит, что он поднялся… да и представать перед батюшкой в этаком виде… Рубаха белая, широкая и длинная, в которой он сам себе девчонкой казался. А еще чепчик этот, который матушка надевать велела и самолично завязывала, чтоб ему, значится, в уши не надуло.

– Но скажи, не ты

Вы читаете Летняя практика
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату