– Леша! – закричала бабушка, глядя на дверь в подвал. – Леша!
Мы все испуганно смотрели на нее. Повисла тишина. Дверь отворилась, и из темноты вышел дед с пистолетом в руках. Он, щурясь, оглядел нас и сказал:
– Эта сука погрызла мои пленки.
– Какая сука?
– Мышь.
Он держался за ухо, явно оглушенный выстрелом.
– Ты стрелял в мышь? Ты… ты совсем, что ль, уже?
– Она погрызла мои пленки, – повторил дед упрямо.
Бабушка подошла к нему.
– Дай сюда! – Она прошла мимо меня на кухню и бросила оружие в мусорное ведро.
Дед, все еще слегка контуженный, виновато шел за ней.
– Ве-е-ер, ну ты чего? Ну.
– Ничего! – Она с ведром вышла на улицу и направилась в сторону озера.
Он догнал ее на полпути и потянул за локоть – она обернулась и посмотрела ему в глаза. Он был гораздо выше ее ростом, но странным образом смотрел на нее как бы снизу вверх, вжав голову в плечи, как провинившийся мальчишка. Развешенные повсюду стираные простыни частично скрывали их от меня. Дул ветер, простыни вздымались, и я мог сквозь окно видеть, как они спорят.
– Что? Что я тебе говорила? У нас был уговор, разве нет?
– Да, но…
– В доме дети!
– Да, но…
– Что «но»? Что «но»? Мне плевать, что это именной пистолет! Ты больше его не получишь! Конец беседы!
Дед смиренно смотрел, как бабушка шагает к озеру. Она вышла на пирс, брезгливо, двумя пальцами достала пистолет из ведра и бросила в воду.
Мама, стоявшая за моей спиной, хмыкнула:
– Вооружила рыб.
Бабушка демонстративно отряхнула руки и крикнула:
– Есть такое изобретение: мышеловка!
* * *Так мы с Егором впервые в жизни попали на блошиный рынок. Дед взял нас с собой. Мы шли от ряда к ряду. Какое только барахло там не валялось: монеты, виниловые пластинки, книги, компасы, бинокли и даже – господи! – вставные челюсти, собачьи черепа, медвежьи когти. А иногда – обломки механизмов, предназначения которых не знали даже хозяева.
– Деда, а почему этот рынок называется блошиным? Тут ведь не продают блох.
– О-о-о, – протянул дед. – Это давняя история. Когда-то, давным-давно, когда миром правили блохи, блошиный царь выпустил указ…
– Деда.
– А?
– Мне тринадцать. Я не верю в блошиных царей.
Я помню, как впервые увидел медвежий капкан – огромные стальные челюсти. Я подошел поближе и спросил:
– А что это?
Продавец сверкнул золотым зубом, хотел ответить, но дед перебил его:
– Нет, чудик, это, пожалуй, чересчур. Бабушка не оценит.
Продавец показал нам классическую мышеловку – сюда кладете сыр, здесь закрепляете пусковой механизм. Он даже устроил небольшое представление: выдернул из метлы тонкий деревянный прутик и аккуратно надавил на качельку. Мышеловка грохнула и подлетела в воздух.
– Без шансов.
* * *Мы вернулись домой, дед, как всегда, накинул шляпу на абажур светильника в коридоре и направился на кухню. Порывшись в холодильнике, он достал головку сыра и стал нарезать ее.
– Эй, это камамбер вообще-то! – сказала мама, наблюдая за ним. – Не слишком ли круто для мыши?
– Да брось, на нем плесень, он уже пропал.
Дед отрезал маленький квадратик сыра и быстрым шагом направился в сторону подвала. Сапоги его громко стучали по паркету. Он на ходу пытался зарядить пусковой механизм мышеловки, но старые пальцы не слушались.
– Давай я помогу, – сказал я, протягивая руку.
– Не надо, – проворчал он, оттолкнув меня.
Дед всегда становился груб, когда слышал жалость в моем голосе – тело все чаще подводило его: простейшие манипуляции вроде открывания дверей или нарезания хлеба теперь вызывали трудности, он раздражался, если не мог попасть ключом в замочную скважину, и, конечно, отчаянно храбрился, не желая признавать свою слабость. Я любил его за это еще сильнее – его отчаянная мужественность меня восхищала.
Он зашел в подвал, локтем поднял рычаг выключателя и стал спускаться вниз по лестнице, даже не дождавшись, пока нагреются и вспыхнут лабораторные фонари. Он оступился – и упал в темноту; раздался грохот – и звонкий щелчок. Когда свет наконец зажегся – я увидел его: он лежал на боку, согнувшись в странной позе – как марионетка, запутавшаяся в собственных нитях.
– Дедушка! – Я кинулся к нему и сам чуть не споткнулся. – Деда, ты в порядке?
Мышеловка защелкнулась на его указательном пальце. Ноготь посинел.
– В порядке, – сказал он, повернув ко мне голову, и добавил после длинной паузы: – Только ослеп немного.
* * *Он боялся старости – или скорее бессилия, связанного с нею. Потомственный военный, он считал слабость главным и единственным смертным грехом, поэтому не позволял никому из домочадцев за собой ухаживать. Он стал раздражителен и даже агрессивен. В первый раз услышав сочувственные нотки в голосе мамы, он схватил со стола первое, что попалось под руку, – шариковую ручку и швырнул в нее, точнее, в ту зону, откуда доносился голос (артиллерист со стажем, он умел стрелять вслепую).
Дом превратился для деда в поле боя. Он не хотел признавать свою слабость и каждое предложение помощи расценивал как нарушение границ, интервенцию. В итоге через неделю домочадцы стали просто избегать его. Он слышал, как на кухне шепчутся, словно присяжные, обсуждающие его будущее, и, открывая дверь своей фотолаборатории, кричал им: «Не дождетесь!»
Иногда к нему спускалась бабушка.
– Может, хватит уже дурака валять? Чего ты, как маленький? – Она знала, как с ним надо разговаривать. – Пойдем спать.
Он упрямо молчал.
– Я не ради тебя стараюсь, а ради себя. Я не могу уснуть без твоего храпа.
Дед вполне понимал, что ведет себя неприемлемо, что поведением своим отравляет жизнь окружающим. Но он не мог остановиться. Он был загнан в угол собственными принципами – и собственным упрямством.
Ночью он крался вдоль стен, находил спальню, хватался за холодную латунную ручку – замирал на мгновение и тихо открывал. Она спала, он слушал ее дыхание.
* * *Он не хотел ни с кем говорить, и только мне и бабушке было позволено спускаться в его личную темноту. Я приносил ему обед, иногда читал книги и газеты, но чаще всего я перебирал фотографии и описывал их для него. Он слушал внимательно.
– Да, я помню этот момент. Положи в левый ящик.
Когда я уходил, он кричал вслед:
– Выключи свет.
Я поднимался по ступенькам, оборачивался и видел его фигуру в кресле, подсвеченную тусклым, искусственным сиянием лабораторных фонарей. Я опускал рычаг выключателя – фонари медленно тухли, фигура исчезала – и мне казалось, что если я сейчас опять включу свет, то увижу лишь пустое кресло. Я тянулся к рычагу, но не решался – мне было страшно.
А вечером, проходя мимо двери, ведущей в подвал, я слышал шорохи из темноты – и я не мог поверить в то, что эти шорохи – все, что осталось от