И утром собирая портфель, я едва не заплакал; до меня вдруг дошло, что там, в школе, все наверняка уже знают, что мои родители разводятся, и что мой отец ушел к другой женщине, и что мой дед ослеп, и что вся моя жизнь за одно лето превратилась в сюжет для идиотской мелодрамы, – они знают обо мне все. Я чувствовал себя голым, мне хотелось прикрыть свое прошлое чем-нибудь, хоть фиговым листком, спрятать, скрыть его от посторонних глаз.

Я шел по улице, и мне казалось, что я слышу мысли прохожих: «Ох, это сын Портного, слышали их историю?»

Рассвет – провинциальный поселок с населением в пять тысяч человек. У всех провинциальных поселков есть одна общая черта: в них ничего не происходит. Люди здесь законсервированы в скуке, в повседневности, как эмбрионы в формалине в музее медицинских патологий. И как любое другое по-настоящему скучное место, Рассвет – идеальный рассадник/производитель сплетен.

У Чехова есть рассказ «В овраге», где описание села Уклеево умещается в одну фразу: «…то самое, где дьячок на похоронах всю икру съел». Рассвет же люди обычно описывают фразой: «…тот самый, где председатель обкома пытался дать взятку судье ворованными медными проводами».

Но это было раньше. Теперь же все изменилось. Теперь наша семья – точнее, ее распад, интрижка отца, его жизнь на два дома, – все это стало главным предметом застольных бесед. Я несколько раз замечал, как люди просто замолкают на середине предложения, на полуслове и молча смотрят на меня, когда я прохожу мимо, и провожают взглядом, а потом снова начинают шепотом обсуждать что-то, искоса глядя на меня.

И это было невыносимо. Все, все, все вокруг знали.

Учителя в школе относились ко мне со снисхождением, никто не ругал за опоздания, за забытый дневник, за несделанную домашку. Но я не нуждался в особом отношении, наоборот, меня просто бесила их вызывающая снисходительность, бесило то, что они заостряли на мне внимание. Их настойчивое сострадание, тяжеловесное добро, их поблажки вовсе не облегчали мою жизнь, а делали только хуже, больнее; я чувствовал себя как артист на сцене, забывший все реплики – все эти добренькие взгляды, как софиты, были направлены на меня, слепили, обжигали. И мне хотелось кричать: «Перестаньте! Перестаньте жалеть меня! Я хочу быть как все!»

* * *

Первые две недели учебного года Грек пропустил, он пролежал в постели с горячкой – то ли скарлатина, то ли еще что-то (об этом мне сообщила Аня; мы встретились с ней в коридоре музыкалки, когда я пришел туда за Егором).

И только 14 сентября он появился в школе – худой и бледный, но очень довольный тем, что наконец может выходить на улицу. Он зашел в класс и плюхнулся за парту рядом со мной.

– Я так понимаю, ты в окно не выглядывал все это время.

– А что?

Он как-то странно посмотрел на меня. Что это, презрение?

– Наш тайный знак, дубина, помнишь-нет? Я еще две недели назад вывесил красный шарф на трубе, на башне! Ты так и не пришел!

* * *

В отличие от учителей, ученики особой жалости ко мне не питали, напротив, я снова стал изгоем, объектом травли. Особенно в этом усердствовал тот самый Тимур Головня. Ни дня не проходило без его шутки в мой адрес.

Во время большой перемены в буфете он со своими миньонами садился недалеко от меня и громко рассказывал анекдоты про неверных мужей, разводы и прочие гадости. А если речь заходила об оценках и обучении, он говорил что-нибудь вроде:

– Жаль, что у меня папа на стороне никого не трахал. А то и мне бы тоже оценки на халяву ставили, из жалости. Жалким всегда оценки завышают.

– Не обращай внимания, – говорил мне Грек. – Когда на тебя лает бешеная собака, просто проходи мимо. Лаять в ответ бессмысленно и глупо.

* * *

И даже на уроке физкультуры, когда мы играли в футбол, Тимур все время старался поддеть меня, врезать по ногам. Мои страдания, руины моей семьи, все это почему-то доставляло ему удовольствие. Я молча вытерпел несколько грубых подкатов сзади. Проблема была в том, что если в буфете, во время обеда я мог легко игнорировать его – просто брал поднос и садился за другой стол, – то на футбольном поле уйти мне было некуда: я играл на позиции левого полузащитника, а он – правого защитника, в команде противника, и его главной задачей было сдерживать меня, не дать мне прорваться по флангу и навесить мяч в штрафную. Он и раньше никогда не давал мне спуску, играл грубо, грязно и даже не пытался скрыть свои приемчики от физрука, но в тот раз к подножкам, толчкам в спину и подсечкам прибавились еще и шуточки. Он вел себя как какой-то карикатурный злодей из фильмов про шпионов – делал гадости без всякого смысла, просто потому что мог.

Он видел, как неприятно мне слушать его шуточки, и продолжал давить:

– Что такое? Ты хочешь плакать? Не сдерживай себя!

В очередной раз получив мяч, я рванул вперед по бровке, убрал на замахе одного из защитников и со всей силы, уже падая за лицевую линию, прострелил в штрафную.

Я надеялся услышать радостные вопли, возгласы «го-о-о-ол!», но вместо них услышал чей-то стон и хохот толпы.

Я приподнялся на локтях и огляделся. Тимур лежал в самом центре штрафной площади в позе эмбриона и стонал от боли. Вратарь на корточках сидел рядом с ним. Ко мне подбежал нападающий, Васька Гарин, помог подняться и тихо шепнул:

– Отличный удар. Яйца всмятку. Это правильное решение. Таким, как он, лучше не размножаться.

Мы тихо посмеялись.

Удар по яйцам вовсе не утихомирил Головню, наоборот, он разозлился еще сильнее, его подкаты стали еще жестче (за один из них он получил «горчичник», а я – огромный синяк на бедре), а шутки в мой адрес – грубее.

Очередное наше столкновение на бровке вышло таким сильным и неожиданным, что, упав ничком, я ударился подбородком о землю и застонал от боли.

Раздался свисток и возмущенный возглас:

– Ой, да бросьте! Я же сначала в мяч сыграл.

Он подошел ко мне и потянул меня вверх, за шкирку.

– Вставай, все было по правилам!

Боль в лодыжке была такой сильной, что у меня против воли выступили слезы. Головня увидел их и захохотал.

– Эй, да он плачет!

Смех его, низкий, ломаный, похожий на шумы в двигателе старого автомобиля, окончательно меня добил.

Внутри что-то треснуло и осыпалось, как витрина, в которую бросили кирпич. Я знал: еще секунда – и я разрыдаюсь.

Есть два способа замаскировать горе: смех и ярость.

Я выбрал второй.

* * *

На двери табличка: «Михаил Петрович Штейн, психолог». Он мне сразу не понравился: типичный

Вы читаете Центр тяжести
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату