Краем глаза я вижу, как он подходит к патефону и снимает с пластинки иглу. В наступившей тишине мы оба не двигаемся с места. Я разглядываю цветочный узор на обоях, он – пыльную поверхность стола.
– Я взял на себя смелость послать Эриха за твоими вещами. Он освободится к вечеру. Объясни ему, пожалуйста, куда ехать, и предупреди своих друзей.
– Значит, ключа мне не видать?
– Пока нет.
Я судорожно вздыхаю и запрокидываю голову, делая вид, что отчаянно увлечена лепниной на потолке.
– Когда встретишь Эриха, обязательно спроси его о лошадях, – мирно говорит Бесков. – Его любимицы давно истлели в земле, но он до сих пор помнит каждую по имени.
Я отвечаю очередным вздохом.
– А если ты попросишь Эрну приготовить кенигсбергские клопсы по ее фирменному рецепту, она будет вне себя от счастья. Никто не готовит клопсы так, как Эрна. Правда, с тех пор как умер старый Нойманн, этот дом забыл запах клопсов Эрны, но для тебя она сделает исключение.
– Как она могла готовить для Нойманна, если тогда еще не родилась? – ворчу я, чтобы он не подумал, будто мне надоело обижаться и захотелось попробовать исторические клопсы.
– Эти двое, Эрих и Эрна, женаты дольше, чем мы с тобой живем на свете.
– Прям целых сто лет?
– Может, и сто, – соглашается он. – И знаешь, их любви не мешают ни пагубное пристрастие Эриха к шнапсу, ни даже рука его супруги, превращающая практически любую кухонную утварь в грозное оружие борьбы с пьянством.
– Они бессмертные! – говорю я, глядя на Бескова широко раскрытыми глазами, чем окончательно подписываю пакт о ненападении.
– Они – часть этого дома. Здесь вообще полно секретов… Например, эта комната. Я наткнулся на нее совсем недавно и почти случайно – она была запечатана тем же способом, который скрывает весь дом. Тайник в тайнике, представляешь? Я думаю, это дело рук твоей бабушки.
Он впервые упоминает о бабушке, а ведь верно – она бывала здесь и, похоже, не раз!
– Почему? – едва выдыхаю я из боязни, что он передумает говорить.
– Потому что она презирала Рауша. Настолько, что не прикоснулась бы к его вещам. Впрочем, кое к чему это не относилось… Подойди сюда. – С этими словами он снимает со стены и отставляет в сторону полотно с изображением двух цветущих фройляйн и одного печального тощего фазана, явно приговоренного к судьбе горячего блюда на их столе. За картиной скрывается деревянная дверь – краска на ней облупилась и местами облезла от времени. Бесков открывает нарочно медленно, вовсю наслаждаясь моим нетерпением. Визг несмазанных петель должен слышать сейчас весь дом.
Я вхожу в квадратную комнату без окон. Как только глаза немного привыкают к темноте, становится ясно, что внутри совершенно пусто. Пространство напоминает скорее колодец или трубу – потолок настолько высоко, что разглядеть его не получается.
– Встань здесь, – приглушенно командует Бесков. Взяв за плечи, он подталкивает меня чуть вперед, в самый центр, и разворачивает лицом к одной из стен. – Замри.
Подчиниться совсем несложно. Я стою с прямой спиной и вглядываюсь во тьму, а Бесков поднимает раскрытую левую ладонь и пишет что-то прямо на ней. Медленно обходя меня по кругу, он поводит рукой так, словно гладит огромную невидимую кошку.
И появляется свет.
Первыми загораются канделябры у входа. Огоньки вспыхивают один за другим, будто на рождественской елке, и постепенно заполняют все. Подняв голову, я наконец-то понимаю, насколько здесь высоко, и там, наверху, тоже есть свечи – оплывшие огарки кособочатся в медных чашах, густо покрытых застывшими каплями воска. Их здесь десятки. Я восхищенно вскрикиваю, но Бесков указывает на другое. Разглядев это «другое», я забываю об огоньках.
С темной шпалеры на меня глядит изможденная средневековая дева. Ее лицо бледно, глаза полуприкрыты. Складки ткани драпируют округлость живота. Руки-прутики обвивают шею белоснежного единорога с почти человеческим взглядом, и мифический зверь доверчиво льнет к ее груди.
Она прекрасна. Она бесценна.
– Этот гобелен сводил Рауша с ума, – поясняет голос за моей спиной. – Он созерцал его часами, и никто не смел вмешиваться, сколь важной ни была бы причина. Можно только догадываться, из чьих рук предмет попал в Комиссию по использованию дегенеративного искусства – а фюрер называл так все, что не вписывалось в идеологию нацизма, – вот только один из членов Комиссии, ее, так сказать, арт-директор, Хильдебранд Гурлитт работами художников-«дегенератов» не гнушался. Он по смешным ценам выкупал у министерства пропаганды картины Мунка, Пикассо, Шагала, Матисса и собрал частную коллекцию, которая составила бы честь любому крупному европейскому музею. «Дева с единорогом», шпалера конца XV века из запасов Гурлитта, была подарена им Вильгельму Раушу в знак признательности за некую услугу.
– За какую услугу?
– Еще будучи сотрудником «еврейского» отдела, Рауш свел Гурлитта с коллекционером из Дрездена и обеспечил конфиденциальность сделки. При этом сам Рауш не отличался вкусом к живописи. Он был Triebverbrecher. Хм-м… Извращенец. Он видел в этой женщине с гобелена… Женщину. И то, что происходило за запертыми дверями его кабинета, имело мало отношения к наслаждению искусством. Это было совершенно плотское удовольствие.
Меня передергивает от омерзения, и Бесков это чувствует.
– Лизэлоттэ, – говорит он на тон ниже. – Я видел ее всего дважды, но буду помнить до конца своих дней.
Что-то в его голосе подсказывает, что основная мерзота еще впереди. К сожалению, я не ошибаюсь.
– Низкорослая и совсем неподходяще сложенная, она выбривала волосы надо лбом, пытаясь выглядеть, как девственница с гобелена. Пускала себе кровь, чтобы добиться той же бледности. Судя по фигуре, ее можно было бы заподозрить в беременности, если бы та не длилась гораздо дольше положенного срока. Лизэлотте считалась женщиной Рауша и всегда была при нем. Впервые я столкнулся с ней во время медосмотра. Меня только привезли в «Унтерштанд». Это странное существо наблюдало за всеми проводимыми надо мной манипуляциями без единой эмоции. Сидело в углу кабинета, а потом встало и вышло прочь. На мой вопрос медик ответил, что это Лизэлотте, die Braut, то есть, невеста герра Рауша. Не думаю, что он выбрал правильное слово. Она была Schlampe. Bljat’. – Бесков чудовищно коверкает это слово, отчего оно звучит еще более хлестко. Впрочем, акцент пропадает так же внезапно, как появился. – Когда Лизэлотте пришла ко мне ночью, я сразу