На рисунок ложится чья-то тень, но тут же исчезает. Снова мимо.
– «Глупы и убоги влюбленные боги».
Вот прицепилось!
Если допустить, что тот, кто сделал надпись на снимке, который лежит сейчас в моем рюкзаке, находился в своем уме, то бабушка ухитрилась сфотографироваться в замке Мадар за шесть лет до своего рождения. Любой другой посчитал бы это невозможным. Но только не я. Мое здравомыслие расшатано историями Бескова.
Я смотрю на часы. Мелькнувшая мысль о том, что Терранова меня кинул и скрылся с деньгами, стыдливо прячется при появлении его самого.
– Гуляем, – говорит он, вытирая лоб. Под столом в мою руку ложится увесистая пачка банкнот. Я на ощупь отсчитываю четыре верхних, даже не подозревая об их достоинстве, и возвращаю Герману.
– Твоя доля.
Он быстро мне подмигивает и прячет купюры во внутренний карман куртки.
– Кофе будешь?
Жаль отказываться от этого аттракциона невиданной щедрости, но меня преследует непонятно откуда взявшееся чувство, что я нарушила комендантский час и непременно буду наказана. И хотя Бесков еще не звонил, я не сомневаюсь в том, что он злится.
– Подожди минуту, – просит Герман и направляется к кассам. На него оборачиваются. Он цепляет девичьи взгляды.
Пока я убираю в рюкзак блокнот и карандаш, а заодно в который раз смотрю на бабушкин снимок, Герман возвращается с двумя картонными стаканчиками в руках, чем, сам того не подозревая, спасает мне жизнь. Сейчас я почти его люблю.
Выйдя на улицу, мы огибаем торговый центр и неспешно шагаем к небольшому скверику с круглым фонтаном и памятником Матери-России. И тут я ловлю себя на том уютном чувстве, которое бывает, когда дела твои настолько плохи, что остается лишь наслаждаться моментом – теплом под курткой, кофе с ванильным сиропом, шелестом первых опавших листьев… Хочется присесть на лавочку и слушать шум проезжающих мимо машин. Наблюдать за деловитой суетой голубей вокруг фонтана и тем, как ветер играет кистями клетчатого шарфа, который очень идет Терранове.
– Ты знаешь стихи?
Вопреки ожиданиям, Герман не поднимает меня на смех, а, на мгновение задумавшись, кулуарно шепчет:
– Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту – как я переношу небытие на свету. Я неподвижен, два бедра холодны как лед. Венозная синева мрамором отдает[17].
Я глубоко вдыхаю и забываю выдохнуть. От его интонаций по рукам пробегают мурашки. Выбор стихотворения поражает мрачной точностью. Герман будто чувствует то же, что и я, только с ним все гораздо хуже.
– Преподнося сюрприз суммой своих углов, вещь выпадает из миропорядка слов.
Он откашливается, словно внезапно наглотался пыли.
– Вещь не стоит и не движется. Это бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно бросить, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «… мать!»
Мне становится страшно от бледности его губ и синевы опущенных век. Я касаюсь его руки, и Герман на мгновение сжимает мою ладонь. Между нами вырастает гул широкого и людного Ленинградского проспекта.
– Больше никогда не проси меня читать стихи.
А ведь мы нисколько не стали ближе, думаю я, когда он немного меня обгоняет. Тот поцелуй мало что изменил. Мы по-прежнему не вместе, и никогда не будем. Мы не влюблены. Возможно, он позовет меня снова, когда почувствует, что в этом нуждается. Но я вовсе не уверена, что обратное верно, и он откликнется, когда сам окажется мне нужен.
Наверное, это к счастью, хотя прямо сейчас от его стихов, его остывающего кофе и невозможности друг друга полюбить в груди становится тяжело и тесно.
* * *– Бордюр довоенный, – в отличие от меня, сходу определяет Герман. – Видишь этот радиус?
Радиусом он называет скругленный угол, который отчетливо заметен на старых снимках улицы Кройц.
Повернувшись спиной к ограде детского сада, Герман задумчиво рассматривает узкий проезд между березовой рощицей и многоподъездным жилым домом по улице Вагнера.
– Розен?
– Хайнрих, – поправляю я.
Сделав несколько шагов вперед, он приседает и указывает на глубокую выбоину в асфальте. Я прилежно туда вглядываюсь, но вижу только застывший в грязи отпечаток протектора.
– Брусчатка до сих пор цела, представляешь?
И точно – под тонким слоем асфальта, словно начинка в слоеном пироге, виднеется округлый булыжник изначальной мостовой. Я смотрю на него с тем же чувством, с каким заглядывают в разрытую могилу, и осторожно трогаю пальцем. Герман тем временем поднимается на ноги и бросает задумчивые взгляды в сторону кустов бузины.
– А сам дом?.. Погоди, не подсказывай!
Как и я когда-то, он приглядывается к бордюрному камню, затем поднимает с земли отломленную ветку, но не изображает из себя ученика Хогвартса, а вычищает грязь из углублений в вековом граните.
– Да, но спрятать целый дом… – выдыхает он. – Это мощно!
– Я тоже так считаю.
При звуке этого голоса я мгновенно оказываюсь рядом с Террановой. Совсем как во время нашей первой встречи с Бесковым возле дома моей бабушки.
– Макс, – серьезно представляется Бесков и протягивает руку.
– Герман.
– Ключ, – говорю я, когда формальности наконец соблюдены. Бесков награждает меня взглядом, полным усталости. Теперь его рука предназначена мне. Не вполне понимая, что это значит, я вкладываю ладонь в его сухие горячие пальцы – и с криком выдергиваю обратно. На коже мгновенно вспухают два темно-бордовых, почти коричневых рейсте.
– Это не ожог, волдырей не будет, – успокаивает Бесков, спокойно наблюдая за тем, как я танцую на месте в попытке унять жжение адского пламени. – Когда заживет, придется повторить – ключ дается не навсегда.
Он переводит взгляд на Германа, и тот с готовностью кивает. Процедура повторяется с одним отличием – Герман не орет и не вырывается, а всего лишь едва заметно кривит губы и даже благодарит Бескова за потраченные усилия. Впрочем, стоит тому отвернуться, и по-прежнему сжатые губы Германа беззвучно выплевывают несколько фраз, которые я тут же забываю. И сам он, кажется, тоже, потому что мы видим дом.
– Я не верю, это невозможно, – шепчет Герман, словно узрев мираж. За распахнутыми настежь воротами виднеются усыпанные белоснежным гравием дорожки. Он идет вслед за Бесковым, пристально глядя ему в спину, и теперь мне кажется, что всего лишь одним нехитрым трюком с появлением дома чертов немец покорил злое сердце Террановы навсегда.
До веранды нас провожает мелкий затяжной дождь. Шелест капель преследует меня и на лестнице, по которой я поднимаюсь первой, и в столовой, куда мы входим под звуки фортепиано, и хотя за столом расположились несколько ребят, ничто не нарушает трепетной тишины, какая обычно бывает в концертных залах. Музицирует Ольга.