к стеклу лицом и прикрываясь от света ладошкой. И Матов отступил назад, пропуская толстого человека в шляпе. Теперь, когда Верочка была в нескольких шагах от него, сердце стучало с такой силой в груди, что хотелось прижать его ладонью. Он боялся, что поведет себя как-то не так, как нужно, — и это может испортить все сразу и навсегда.

«Ну, ты, Матов, — форменный идиот!» — сказал он себе, и увидел в зеркале в простенке между окнами свое лицо, серое после госпиталя, необыкновенно круглое и глупое. Особенно глупыми были соломенного цвета усы, отпущенные им в госпитале от нечего делать. Усмехнувшись самому себе, Матов подхватил свой чемодан и вещмешок и пошел по проходу вслед за молодой женщиной с мальчиком лет пяти, которого она вела за руку. Матов шел последним, и нужно было пройти эти последние метры, отделяющие его от Верочки и неизвестности.

Вот и узкий проход между туалетом и титаном, вот дверь и поворот в тамбур. Женщина, идущая впереди, вскрикнула радостно-торжествующе и выставила вперед мальчонку. Большие мужские руки вскинули мальчонку вверх, женщина обвила руками мужчину, да так они и замерли напротив выхода, загораживая Матову дорогу. Тут вмешалась проводница, слегка потеснила их — и Матов увидел глаза Верочки. Большие глаза, наполненные слезами.

Он неуверенно шагнул навстречу этим глазам, узнавая и не узнавая их, и, наверное, еще бы медлил и топтался на одном месте, если бы эти глаза сами не приблизились к его лицу, если бы руки Верочки не обхватили его шею, а серый беретик не уткнулся в его щеку. Кто-то потянул из его рук чемодан и вещмешок — и Матов без раздумья выпустил свои вещи из рук, потому что так оно и должно быть при встрече с любимым человеком, а еще должно шею что-то колоть — скорее всего, цветы, — а еще можно взять лицо Верочки в свои ладони и поцеловать сперва ее заполненные слезами глаза, а потом щеки, губы. И это при всем честном народе. Но лишь потому, что вокзал, и потому, что встреча эта вершится после долгой разлуки. Матову даже показалось, что он так себе эту встречу и представлял и ни мгновения не сомневался, что так оно и будет. Но сомнения были, и Матов, как честный человек не только перед собой, но и перед другими, произнес, чуть отстраняя от себя лицо Верочки:

— Я так боялся, что ты не придешь.

— Глупый, — прошептала Верочка и снова уткнулась лицом в его плечо. — Глупый, — повторила она. — Почему ты не написал, что ранен? — И тут же подняла голову и с тревогой глянула ему в глаза своими удивительно ясными глазами, словно спрашивая его о чем-то.

Но он, вместо ответа, спросил сам:

— Откуда ты узнала?

— От Ордынского.

— А-а… Вот болтун, — произнес он, хотя видел, что Верочка ждет от него каких-то других слов, хочет спросить его о самом главном, о том, о чем они умалчивали в письмах.

И Матов понял, что именно она хотела спросить, и тоже, не отрывая глаз от ее лица, тихо произнес:

— Я люблю тебя. Я так тебя люблю, что… — Он задохнулся на мгновение от своей дерзости, затем, переведя дух, сказал будничным голосом: — Выходи за меня замуж.

Верочка засмеялась, отпрянула от него и, поведя рукой в сторону молодого человека с чемоданом и вещмешком, сказала:

— А это мой брат. Виталий. Познакомьтесь. Он учится на втором курсе юрфака.

Виталий опустил чемодан на асфальт, протянул руку.

— Виталий.

— Николай.

— Ну что же мы стоим? Пойдемте! — воскликнула Верочка и потащила Матова за собой, крепко держа его за руку…

И потом все было хорошо и правильно, но как-то слишком деловито. Хотя в этой деловитости не было ничего зазорного: его приезда ждали, предполагали, чем он обернется для Верочки и для самого Матова, готовились. Все слилось в одно: возвращение в академию, медкомиссия, загс, шумная, хотя и немноголюдная свадьба и… и первая ночь под чужим пока еще кровом вдвоем с Верочкой.

На сей раз он не участвовал в параде по случаю годовщины Октября по причине своего ранения и каких-то там осложнений, поэтому времени имел много и все это время проводил в библиотеке академии, наверстывая упущенное, да посещал кабинет физиотерапии. Наладилось и с немецким: перебравшись к Верочке, в семью, где все владели двумя-тремя языками, Матов постепенно втянулся в живую немецкую речь, и постижение доселе неподъемного языка пошло значительно легче и даже с неизвестным ранее удовольствием. Жаль, что все это продолжалось недолго: началась так называемая финская кампания.

В конце декабря Матова и еще несколько слушателей академии направили в Генштаб в качестве офицеров для поручений и дежурных по оперативному отделу. Домой приходил поздно или вообще не приходил, если дежурил в Генштабе. Несколько раз выезжал в Ленинград, оттуда на Карельский перешеек или в Карелию, где не было сплошной линии фронта, где наши войска лишь прикрывали города, дороги и угрожаемые участки, где действовали отдельные отряды как финнов, так и наших. Это была другая война, мало похожая на ту, в которой Матов участвовал на Дальнем Востоке. Было что сравнивать, над чем поразмышлять. Да и смотрел он на эту войну с более высокой колокольни своего опыта и должности офицера Генштаба, откуда и видно дальше, и чувствуется острее.

Первого марта «линия» была прорвана, несколько дивизий Красной армии обошли по льду Финского залива сильно укрепленный Выборг, далее открывался практически ничем не защищенный путь в глубь Финляндии, к Хельсинки. И финны запросили мира.

Матов побывал потом на «линии Маннергейма», проехал ее на трофейном немецком штабном вездеходе, а это почти сто километров дотов, дзотов, казематов, железобетонных надолб, минных полей, колючей проволоки и окопов полного профиля. И все это прорвали, прогрызли, раздолбали. Но надо ли было это делать? Ведь можно было обойти «линию» с практически незащищенных флангов, в самом начале ударить значительно севернее с прицелом на Хельсинки. Результат был бы тот же самый, но со значительно меньшими потерями и за более короткий срок. Однако Матов ни с кем своими сомнениями не поделился: все-таки его колокольня была не такой уж и высокой, чтобы видеть то, что видно из Кремля и Генштаба. Наверняка и там думали о такой же возможности, но предпочли фланговому удару удар в лоб. Ему еще учиться и учиться.

Глава 16

Страшно умирать в любом возрасте. Особенно — в расцвете сил, когда, кажется, смог бы сделать так много, и так много еще не повидал, не познал, не попробовал на вкус и на ощупь. Еще бы лет десять. Хотя бы пять. Но нет ни десяти лет, ни пяти,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату