И Жуков сумел-таки собрать и каким-то образом соединить разрозненные и разуверившиеся кучки людей в армию, сумел внушить ей мысль о неминуемой победе над зарвавшимся врагом. И не одними только расстрелами трусов, паникеров и дезертиров.
Вглядываясь сейчас в постаревшее лицо Жукова, вслушиваясь в его скрипучий голос, в слова, которые тот, насилуя свою волю и желания, произносил, Алексей Петрович вынужден был признать, что его собственная оценка тогдашних событий вытекала из того, что он тоже не отличался от других большей уверенностью в победе и меньшим страхом за судьбу Москвы; он, как и многие, надеялся на чудо, и чудо это постепенно связалось в его сознании с именем Жукова, с именем человека, взвалившего на себя непомерную ответственность перед народом, перед страной и Сталиным, что такая ответственность не признает никого и ничего, а лишь одну единственную цель, и тем самым поднимает его над людьми, отделяет от них, превращая в нечто, воспринимаемое не умом, а обостренными чувствами.
Глядя сейчас на маршала, слушая его скрипучий голос, Алексей Петрович догадался, что одиночество маршала стало еще более глухим, а потребность в родственной душе, скорее всего, изжила самое себя, хотя эта родственная душа где-то, быть может, и существует. Впрочем, Жуков теперь интересовал Алексея Петровича исключительно как исторический персонаж, наблюдать который ему выпала счастливая возможность.
И понесла Алексея Петровича его послушная фантазия, и понесла, и уже не он управлял ею, а она им. Что-то нахлынуло на него, что-то огромное и могучее, и это что-то вознесло его над всеми, кто сидел в этой тесной и душной крестьянской избе, вознесло над окровавленными фронтами, над корчащимися в муках медсанбатами и госпиталями, над надрывающимися от непосильного труда, коптящими и гремящими заводами и фабриками, даже над самим собой, — и будто и не его самого вознесло, а какую-то невесомую часть его, которое и есть его сущность, его Я, в то время как он сам, маленький и жалкий, со своими болями и обидами, продолжал сидеть за крестьянским столом.
Еще какое-то время Задонов парил над миром, не слишком-то вникая в сущность того, что говорилось за столом. Он видел этот крестьянский дом как бы без крыши и потолка, видел Жукова, излучающего красноватый свет, и как во все стороны тянутся от него красноватые лучи, освещая то мокрые окопы с продрогшими солдатами, то застывшие в чаще леса холодные махины танков. Лучи эти щупали и немецкие позиции, проникали под крыши фольварков, где над картами склонялись немецкие генералы, и странно было чувствовать эту силу, исходящую от одного человека, такого же земного, как и все…
И тут, пока Алексей Петрович витал в облаках, Жуков, слушая какой-то вопрос сидящего рядом с Задоновым корреспондента «Красной Звезды», поднял голову и снова встретился взглядом с глазами Алексея Петровича, задержал свой взгляд на нем лишь на какое-то мгновение и равнодушно перевел его на говорящего — и восторженное состояние Алексея Петровича улетучилось, оставив на душе саднящий осадок.
Однако в этом странном вознесении над миром, над самим собой было что-то, в чем требовалось разобраться, и Алексей Петрович по укоренившейся писательской привычке отложил в тайники своей памяти и взгляд Жукова, и собственные чувства, стряхнул с себя дурман оцепенения, возвращаясь к действительности.
Жуков тем временем думал совсем о другом, то есть не о том, о чем его спрашивали известные всей стране писатели и поэты, ставшие на время войны военными журналистами. Жуков редко читал книги, написанные этими писателями и журналистами: и времени не было, и желания, но положение обязывало, краснеть перед Сталиным не хотелось, и не столько читал, сколько пролистывал, пропуская всякую лирику, пытаясь найти в писательском многоречии рациональное зерно, полезное в его деле. Зерен там было мало и к практическому использованию они не годились. И вообще солдатам рассуждать не положено, разве что о своем, солдатском. Иначе… Впрочем, никаких иначе не было и не может быть.
Вошедший дежурный по штабу оборвал рассуждения маршала. Он склонился к его уху, произнес торопливым шепотком:
— Получена срочная радиограмма из Генштаба.
Жуков кивнул головой, дежурный отстранился и тихонько вышел из комнаты. Над столом вспорхнул легкий шорох от шевеления рук и бумаг.
— Что чувствуете вы, Георгий Константинович, когда до Германии осталось всего ничего? — задал вопрос корреспондент «Сталинского сокола».
Жуков оторвал взгляд от сцепленных на столе рук, остановил холодные глаза на спрашивающем. Тот, часто моргая, будто в его глаза попали соринки, растянул рот, как показалось Жукову, в заискивающей улыбке.
«Армия должна управляться профессиональными военными, никто не должен путаться у них под ногами, и даже политорганы в ней должны играть третьестепенную роль: времена изменились», — подвел Жуков итог своим рассуждениям, как бы обращаясь к Сталину, но даже мысленно не называя его имени.
— Что я чувствую? — маршал снова опустил голову, стиснул пальцами одной руки другую, затем выдавил из себя, кривя узкие губы: — Я чувствую, что нам за это «всего ничего» придется заплатить дорогую цену. — И повторил еще раз, сурово глянув на Задонова, будто обращаясь только к нему и перед ним же оправдываясь, хотя это было совсем не так: — Очень дорогую цену. Но за победу всегда приходилось и приходится платить дорогую цену. Тут уж ничего не поделаешь.
Поднялся, опираясь руками о стол, повернулся и, отодвинув ногой табурет, молча, не попрощавшись, вышел.
Все тоже поднялись и проводили прямую, негнущуюся спину маршала неотрывными взглядами.
Глава 4
В тот же день, уже поздним вечером, Алексей Петрович, воспользовавшись оказией, то есть тем, что к генералу Валецкому ехал офицер штаба в сопровождении охраны, пристроился к его небольшой колонне и покатил дальше на юг, на таинственный плацдарм, где в кулак собраны огромные силы, в несколько раз превосходящие силы врага на этом узком участке фронта, и вот-вот эти силы обрушатся