Зазвонил телефон.
Матов снял трубку: начальник оперативного отдела штаба армии интересовался, когда Матов будет на КП дивизии. Матов ответил, что выезжает через несколько минут. Положив трубку, он потер лоб: какую-то очень важную мысль перебил телефонный звонок… Профессионалы, интеллектуалы… Ах, да!
Однажды, за несколько дней до отъезда на фронт, Матов отважился и спросил генерала Угланова:
— Константин Петрович, вот вы… вы же советскую власть, как я понимаю, особенно не жалуете, а служите ей верой и правдой. Что это, стечение обстоятельств или?..
— Или обычное шкурничество, хотите сказать? — генерал внимательно посмотрел на Матова поверх очков и, встретив такой же испытующий взгляд, первым отвел глаза в сторону. Потом вышел из-за стола, — невысокого роста, сухощавый, больше похожий на кабинетного ученого, чем на военного человека, два года проведшего в окопах Первой мировой, — походил взад-вперед по пестрой деревенской дорожке, сцепив за спиной руки и чуть согнувшись, будто преодолевая встречный ветер, заговорил в своей обычной, неторопливой, манере:
— Наверное, признайтесь, я кажусь вам странным человеком: дворянин старой фамилии, верой и правдой служил царю-батюшке, а теперь вот, и уже давно, большевикам, которые этого царя-батюшку отправили на тот свет вместе с чадами и домочадцами… — Посмотрел на Матова испытующе, затем продолжил: — Ну, этот вопрос не такой уж сложный: многие из нас были недовольны тем положением, которое сложилось в русской армии к семнадцатому году. Да и в самой стране. И дело тут не в кажущемся засилье немцев в высших эшелонах власти, а в распущенности, вседозволенности и… как бы это вам сказать… в апатии и даже в обреченности большей части русского офицерства, явившихся отголоском позорного поражения в войне с японцами. Но хуже всего, что в армии после этого позорного поражения моральный климат почти не изменился к лучшему, и большинству из нас казалось, что существуют какие-то темные силы, препятствующие этим изменениям. И силы эти сосредоточены вокруг царского двора и как-то связаны с заинтересованностью Европы в слабой России. К тому же война многим казалась ненужной, бессмысленной, не в интересах России. Воевать за Босфор и Дарданеллы? А кто нам запрещал по ним плавать? Освободить Константинополь от турок? А кому это нужно? Грекам? Сомнительно. Очень сомнительно.
Угланов помолчал, собираясь с мыслями, а может быть, ожидая возражений от Матова, но тот и не думал возражать. И он продолжил:
— Еще большее недовольство возникло в рядах русского офицерства, когда — после отречения царя — армия стала разваливаться на глазах, и правительство Керенского не только не препятствовало этому, но и поощряло развал. И большевики тут были совершенно ни при чем: сам народ не хотел этой войны, противился ей, особенно после первых поражений. Большевики подключились потом, после Февральской революции, а до этого о них и слыхом не слыхивали. Разве что в больших городах. Зато большевики, придя к власти, армию стали возрождать, насаждать в ней железную дисциплину, но главное — они волей-неволей стали защищать ту Россию, которой мы когда-то присягали, хотя и под другими знаменами. Конечно, они возрождали армию ради того, чтобы удержать и закрепить свою власть, но мне и многим другим казалось, что власть эта под давлением снизу рано или поздно переродится, стряхнет с себя большевистский радикализм и войдет в русло русской национальной идеи: могучее централизованное государство, сильная армия, процветающая нация. Для достижения этой цели не обязательно устраивать революции, но коль она произошла, не считаться с этим фактом было бы глупо. И как только я в это поверил, то есть убедил себя в исторической закономерности происходящего, так и пошел служить к большевикам. И многие другие — тоже. Хотя, разумеется, были и такие, кого большевики мобилизовали в свою армию против воли, сбежать к белым они не смогли или побоялись, в конце концов притерпелись, приспособились, иные стали даже большими большевиками, — на словах, разумеется, — чем сами большевики, продолжая, между тем, к солдату… то есть, простите, к красноармейцу… относиться свысока, с пренебрежением… — Генерал помолчал немного и закончил: — Я не исключаю, что из-за них-то и началась такая масштабная чистка в армейских рядах. Как, впрочем, и по всей стране. Потому что армия есть как бы слепок со всего общественного организма.
Размеренно тикали часы, отсчитывая неумолимое время, им вторил от порога сверчок. Иногда его трели и стук часов совпадали настолько, что казались неразделимыми, исторгаемыми единым механизмом, и под эти звуки Матову открывался мир, который ему доселе не был ведом.
— Еще более странным вам должно казаться, что меня миновала карающая длань пролетариата как в те далекие годы, так и во времена не столь отдаленные… — снова заговорил генерал Угланов. — Да, мне, признаться, и самому иногда вся моя жизнь кажется странной и даже будто не моей жизнью, а чужой. Хотя… почти полгода в Бутырках ваш покорный слуга просидел, но на заговорщика против товарищей Сталина и Ворошилова не потянул. И следователю сказал: в заговоры не верю, ибо они себя давно изжили, служу, извините за высокопарность, народу и родине. А он не поверил: как это можно служить народу и родине и не служить партии и товарищу Сталину? Я попытался объяснить ему эту неразрешимую задачку, однако не уверен, что следователь понял что-нибудь из моих объяснений, потому что из карцера меня почти не выпускал. И самым