Красников не задал ни одного лишнего вопроса, был деловит, коротко поведал о том, как два дня назад отводил свою роту на исходные позиции, прикрывшись огненным валом же, и это надо было понимать так, что, в случае чего, такой вариант не исключается и на этот раз.
Матову было жаль отпускать лейтенанта, и он, впервые испытав чувство отцовского эгоизма, подумал о том, что сын его еще мал и ему, бог даст, не придется воевать вообще, а его отцу не придется провожать сына на смерть. И еще подумал, что, быть может, таким людям, как лейтенант Красников, удастся как-то переломить эту жизнь после победы, направить ее в другое русло, что они, прошедшие войну и возмужавшие на ней, окажутся смелее и раскованнее людей старшего поколения, хотя разница в возрасте между ними не превышала десяти лет. Одного лишь Матов не знал, каким образом его сомнения, зароненные в нем генералом Углановым, передадутся таким людям, как лейтенант Красников, и воспримут ли они эти сомнения, но он хотел верить, что сама действительность заставит их взглянуть на нее другими глазами.
Время летело быстро, и Матову показалось даже, что он что-то не успевает сделать к началу атаки. Он вдруг занервничал и, чтобы успокоиться, сел на табуретку, закрыл глаза и принялся считать до ста. Где-то после пятидесяти его потребовал к телефону командующий армии, и возбуждение прошло само собой.
Минут за десять до начала атаки время остановилось. Полковник Матов смотрел в щель между толстыми бревнами и видел одно и то же: серый снег в нескольких метрах от НП, черные пятна воронок, черный же провал хода сообщения, уходящего в пустоту ночи. Иногда эта пустота расползалась по сторонам, открывая в мертвенном свете немецких ракет какие-то линии и контуры, светлые и темные пятна, чтобы через несколько секунд резко сбежаться к центру и поглотить весь мир. Луна то ли закатилась за лес, то ли скрылась за облаками, темнота сгустилась, звезд тоже не было видно.
Матов не смотрел на часы. Он вглядывался в пустоту как, может быть, приговоренный к смерти вглядывается перед выстрелом в стену, к которой поставлен лицом. Вот еще одна секунда, вот еще одна, вот еще… Он представлял, как в этой пустоте, метрах в трехстах от его НП, вот так же вглядываются вперед солдаты штурмового батальона и этот симпатичный лейтенант с умными серыми глазами, но видят они совсем не то, что видит командир дивизии полковник Матов.
Он не заметил, что за его спиной затихла перекличка телефонов и повисла чуткая тишина. Он всем своим существом находился сейчас в окопах, и ему было бы легче, если бы он действительно находился там. Но тишина постепенно проникла в его сознание, он оглянулся с удивлением, и в это время начальник артиллерии армии, со своей связью и людьми расположившийся на его НП, выпрямился с телефонной трубкой в руке и, глядя в щель амбразуры, яростно бросил: «Огонь!»
Матов глянул на часы: стрелки показывали ровно половину седьмого. Но ничего не произошло. Все так же висела под темным бревенчатым потолком тишина, нарушаемая лишь слабым попискиванием рации. Матов почувствовал, что у него даже дыхание остановилось — вот сейчас начнется то, к чему он готовил себя всю жизнь.
И дрогнула земля. Завыл и застонал воздух. Впереди, там, где протянулись немецкие окопы, побежали огоньки — одни влево, другие вправо. Тяжким стоном откликнулась земля и забилась в лихорадке. С потолка посыпалась труха, и лейтенант Погорелов принялся перчаткой смахивать ее с разложенной на столе карты.
Прошла минута, другая, третья. Снаряды и мины кромсали землю, а немцы молчали, не подавая никаких признаков жизни. Конечно, еще рано ждать от них реакции на нашу артподготовку: у них в шесть тридцать как раз начинается завтрак, пока то да се, пройдет минут десять-пятнадцать.
Вот взлетели сигнальные ракеты, но ничего особенного не случилось — ни криков «ура», ни стрельбы, а между тем ракеты эти означали начало атаки штурмовиков. Вот показались в мерцающем свете разрывов черные фигурки людей, их становилось все больше, они выбрались из окопов, покинули спасительные щели и очутились на открытом пространстве, все уменьшаясь и уменьшаясь в размерах. И лейтенант Красников с ними, и другие юные лейтенанты… А вот комбат и его помощники в атаку не пойдут, у них другие задачи, хотя, если по справедливости… Впрочем, какая на войне может быть справедливость, если сама война есть высочайшая несправедливость по отношению к людям, к земле, ко всему сущему!
На наблюдательном пункте дивизии установилась та атмосфера бездеятельного ожидания, когда от командиров уже ничего не зависит. Теперь все зависит от артиллеристов, корректировщиков огня, зависит от наводчиков, заряжающих, подносчиков снарядов. Они действуют так, как им предписано заранее. Если предписано правильно, то и остальное будет идти тоже правильно. А если нет, то лишняя кровь, лишние смерти, похоронки, вдовы, сироты…
Молчит начальник артиллерии, молчат, прижав к голове телефонные трубки, телефонисты. Все еще не подают признаков жизни немцы. Черт бы их побрал, этих немцев! Долго они там еще будут телиться?!
Полковник Матов, прильнув к окулярам стереотрубы, не замечает, что папироса у него давно потухла и он изгрыз бумажный мундштук ее до самого табака. Он уже не думает о штурмовиках и лейтенанте Красникове. Ему кажется, что штурмовики движутся слишком быстро, что эдак они пробегут свои пять километров по немецким тылам, а немцы так и не откроют огня, не высветят свои огневые точки, и задача штурмовиков — раздразнить противника до последней крайности, так и не будет выполнена. Тут уж о цене игры говорить не приходилось.
Матов знал — в отличие от многих других командиров дивизий и, может быть, командующего армией генерала Валецкого, — знал благодаря своим старым связям, что сейчас, в эти самые минуты, на других участках фронта немецкие позиции за огненным валом атакуют еще несколько штурмовых батальонов. И задачи у них те же самые. Пять тысяч офицеров, не бывших, как многие думают, а настоящих — по своим знаниям, по пережитому, по ненависти, заложенной в них