Гольдбаху было под пятьдесят. Из Германии его выслали как еврея. Он торговал галстуками и занимался негласной юридической консультацией. Заработков хватало ровно настолько, чтобы не умереть с голоду. У него была очень красивая тридцатилетняя жена, которую он любил. Теперь она существовала на средства, выручаемые от продажи принадлежавших ей драгоценностей; Гольдбах понимал, что вряд ли сумеет сохранить ее. Штайнер выслушал историю адвоката и пристроил его на работу к Потцлоху. Здесь он был занят по вечерам, а в дневное время мог посвящать себя коммерции и юриспруденции.
Однако вскоре обнаружилось, что настоящего медиума из него не получается. Он перепутывал все на свете и срывал представления. И вот теперь, в поздний час, он сидел перед Штайнером и в отчаянии умолял не выбрасывать его на улицу.
— Гольдбах, — сказал Штайнер, — сегодня вы работали особенно плохо! Дальше так продолжаться не может! Вы вынуждаете меня действительно быть ясновидцем!
Гольдбах посмотрел на него взглядом смертельно раненной лани.
— Ведь все так просто, — продолжал Штайнер. — Число ваших шагов до первого шеста, поддерживающего перекрытие, определяет номер ряда. Закрытый правый глаз означает даму, левый — мужчину. Число пальцев — их надо показывать незаметно — помогает мне узнать, какой это по счету зритель слева. Вы выдвигаете правую ногу вперед — предмет спрятан где-то выше пояса. Левую ногу — ниже пояса. Чем больше выдвинута нога, тем выше спрятан предмет. И наоборот. Ведь ради вас нам пришлось изменять всю систему знаков. Очень уж вы дергаетесь…
Адвокат нервно теребил воротничок рубашки.
— Господин Штайнер, — виновато возразил он, — я же выучил все наизусть, репетирую каждый день… Бог знает, в чем тут дело, прямо какая-то нечистая сила!..
— Но послушайте, Гольдбах! — терпеливо продолжал Штайнер. — Ведь вам как адвокату, вероятно, приходилось удерживать в памяти гораздо больше всяких подробностей.
— Я знаю назубок весь гражданский кодекс! — воскликнул Гольдбах, теребя руки. — Знаю сотни дополнений и решений! Поверьте мне, господин Штайнер, моя память сделала меня грозой всех судей… Но здесь… все словно заколдовано…
Штайнер укоризненно покачал головой:
— Любой ребенок — и тот смог бы это запомнить. Всего только восемь знаков! Плюс еще четыре — для особых, редких случаев.
— Господи, да знаю я их! Зубрю каждый день! Но волнение сильнее меня…
Маленький и съежившийся Гольдбах сидел на ящике, уставившись глазами в пол. Штайнер рассмеялся:
— Но ведь в зале суда вы не волновались! Вы вели крупные процессы, и вам приходилось хладнокровно и уверенно оперировать весьма сложными материями!
— Да-да, и, поверьте, это было очень легко! Но здесь!.. До начала представления помню все до последней мелочи… Но стоит мне очутиться под брезентом, как я начинаю страшно волноваться, и все смешивается в моей голове…
— Но что же, черт возьми, заставляет вас волноваться?
Гольдбах ответил не сразу.
— Не знаю, — тихо сказал он. — Вероятно, тут много всякого…
Он поднялся.
— Господин Штайнер! Попробуйте меня завтра снова… Еще один раз…
— Хорошо! Но знайте — завтра все должно пройти безупречно! А не то Потцлох задаст нам перцу!
Гольдбах порылся в кармане пиджака и достал галстук, завернутый в шелковую бумагу.
— Я захватил для вас этот пустячок. Вы столько нянчитесь со мной…
Штайнер отвел его руку.
— Ни в коем случае! Таких вещей я не признаю…
— Но ведь мне это ничего не стоит.
Штайнер похлопал Гольдбаха по плечу.
— Юрист, пытающийся дать взятку! Насколько это усугубляет наказание в суде?
Гольдбах слабо улыбнулся:
— Об этом спросите прокурора. От хорошего адвоката ждут лишь одного — чтобы приговор был полегче. Впрочем, в данном случае применяется обычная мера наказания. Но смягчающие обстоятельства в расчет не принимаются. Последним крупным делом такого рода был процесс Хауэра и его сообщников. — Он слегка оживился. — В качестве защитника выступал Фрайганг. Весьма ловкий человек. Но он слишком любил парадоксы. Слишком! Парадокс, как проходная деталь, — неоценим. Это ошеломляет. Но нельзя делать его основой защиты. Защищая советника земельного суда, Фрайганг ссылался на «смягчающие обстоятельства»; и что же, по-вашему, он имел в виду? Ни за что не догадаетесь! — Гольдбах возбужденно рассмеялся. — Он заявил, что обвиняемый… не знал законов. Понимаете? Юрист не знал законов!
— Неплохая идея, — сказал Штайнер.
— Она хороша для анекдота, но не для процесса.
И вдруг Гольдбах перестал быть жалким эмигрантом и торговцем галстуками. Слегка склонив голову и сощурив глаза, он вновь преобразился в доктора Гольдбаха II из апелляционного суда, в грозного тигра из джунглей судебных параграфов.
Давно уже Гольдбах не испытывал такого чувства. Легкой и стремительной походкой он шел по главной аллее Пратера, не замечая грусти ясной осенней ночи. Вот он вновь стоит в переполненном зале суда, бегло просматривает свои записки. Не Фрайганг, а именно он выступит сегодня. Прокурор заканчивает обвинительную речь и садится. Гольдбах оправляет мантию, чуть приподнимает руки с согнутыми пальцами и, качнувшись, как фехтовальщик перед боем, начинает говорить, и в голосе его звучит металл. «Высокий суд! Обвиняемый Хауэр…»
Одна за другой следуют фразы, короткие и острые, неоспоримые по своей несокрушимой логике. Он подряд анализирует все доводы прокурора и вроде бы придерживается его аргументации. Похоже, что он не защищает, но обвиняет. Зал притих, судьи ловят каждое его слово… И вдруг — виртуозный поворот мысли, и все обретает совсем противоположный смысл. Гольдбах цитирует параграф о взяточничестве, ставит четыре четких вопроса, показывающих явную двусмысленность этого параграфа, и тут же твердо и быстро излагает оправдательный материал, воспринимаемый теперь совершенно по-иному…
Гольдбах подошел к дому, в котором жил, и медленно, неуверенным шагом поднялся вверх по лестнице.
— Моя жена пришла? — спросил он заспанную горничную, открывшую ему.
— Она вернулась четверть часа назад.
— Благодарю вас.
Гольдбах прошел по коридору в свою узкую комнату, выходившую небольшим оконцем во двор. Пригладив волосы щеткой, он постучался в дверь смежной комнаты.
— Да…
Жена сидела перед зеркалом и внимательно разглядывала свое лицо. Она не обернулась.
— В чем дело? — спросила она.
— Как поживаешь, Лена?
— Как поживаю? Плохо, конечно! Разве это жизнь! Зачем ты, собственно, спрашиваешь? — Она притронулась пальцами к векам.
— Ты уходила?
— Уходила.
— Где ты была?
— Не все ли равно где? Не могу же я торчать здесь целыми днями и смотреть на стены.
— Конечно же, нет! Я только рад, когда ты развлекаешься.
— Вот и очень хорошо.
Женщина принялась медленно и тщательно втирать крем в кожу. Она разговаривала с Гольдбахом, словно с куском дерева, — без всякого волнения, с каким-то ужасающим равнодушием. Истосковавшийся по доброму слову,