Доктор кладет мне на лоб ладонь, чтобы проверить температуру, – а может, этот жест идет от сердца? Мне никогда этого не узнать. Совершенно очевидно, что он тоже измучен, но настроен решительно, поддерживаемый железной силой воли. Что тоже очевидно. Он выходит из избы в сопровождении своего ассистента, а вскоре и санитар, сказав на прощание: «Еще увидимся!», тоже уходит. На полочке, прибитой к стене, они оставили керосинку. Только эти масляные лампы дают весьма скудный свет. Я один в этом мрачном морге, поскольку теперь уверен, что двое немецких товарищей тоже мертвы. Я не замечал ни малейшего движения, не слышал никаких признаков дыхания долгое время, и потом, если это не так, почему доктор и санитар больше не интересуются ими? Я по-прежнему голоден и мерзну, но все эти ощущения отступают пред лицом того, что окружает меня, перед моей замкнутой вселенной, сузившейся до четырех стен. Ледяной холод сковал меня прежде всего потому, что я чувствую себя совершенно одиноким, одиноким среди мертвых тел и в отсутствие малейших проблесков жизни, способных оживить мое одиночество.
Я не могу пошевелиться; я не знаю, что творится за пределами дома. Один с тремя мертвыми телами, лежащий на влажной соломе в этой одинокой хижине, лишенный всего, даже огня, чтобы обогреться. Но я живой! Медленно тянутся часы и минуты. С ума сойти, как медленно течет время при таких обстоятельствах! Я не могу заснуть, но у меня даже нет желания спать. При всем при том, что я так безумно устал! Если бы не моя стойкость, я давно уже извелся бы от беспокойства – а вдруг обо мне забыли?
Иногда снаружи до меня доносятся звуки, некоторые, несомненно, издают люди, которые вышли из окружения и направляются на юго-запад. Но таких, должно быть, не очень много, поскольку час спустя звуков становится все меньше, пока я и вовсе не перестал слышать их. И именно потому, что затишье кажется мне долгим, слишком долгим, мной овладевает беспокойство. А что, если обо мне действительно забыли? И вечер, и это место кажутся мне еще более мрачными! Я сохранил пистолет, но не подмок ли порох в патронах после переправы через реку? Не знаю почему, но я колеблюсь сделать пробный выстрел, по крайней мере пока. И у меня больше нет гранат. Даже не знаю, когда я потерял их.
Вопреки самому себе, я, должно быть, задремал, даже толком не засыпая, когда меня вдруг вырвал из забытья лязг гусениц, за которым тут же последовало несколько пушечных выстрелов. По всей видимости, в самой деревне или неподалеку от нее, потому что изба вздрогнула. Я слышу, как два или три выстрела попали в цель. Слышу разрывы, сильно отличающиеся от звука самих выстрелов! И в этот момент меня охватывает тревога. Не паника, которая мне не свойственна, но тем не менее страх. Страх быть захваченным врасплох и не успеть оказать хоть какое-то сопротивление. Страх, усиленный неведением относительно ситуации, в которой я нахожусь. Десять минут спустя – или всего три минуты? Короче, немного погодя снаружи доносятся приглушенные звуки. Когда дверь внезапно распахивается, я даже не успеваю испугаться. И сразу же узнаю санитара. Однако я в полном замешательстве и держу в руке пистолет. Санитар вовсе не удивлен и велит мне спрятать его в кобуру. Нужно немедленно уходить, и быстро. В деревню прорвались русские танки, но, перехваченные нашими, дальше не прошли. Один из русских танков подбит, два других отступили, потому что наши танкисты больше не стреляли из опасения попасть в своих или разрушить дома с ранеными.
Из предосторожности санитар задувает керосинку. Перед домом останавливаются запряженные лошадьми сани, и возница помогает санитару положить меня рядом с тремя другими ранеными. Мне видно пламя в северной части деревни; что там горит – русский танк или изба? Не могу сказать, однако позднее я узнаю, что это все-таки был один из русских танков. За поворотом дороги, в темной ночи сани скользят практически бесшумно. Пламя горящего танка больше не освещает дорогу. Два ощущения: жгучий мороз и запах лошади. Немного погодя мы догоняем другие сани и повозки, пытающиеся доставить свой груз раненых туда, где им не грозит опасность внезапного нападения Красной армии. В этот самый момент я осознаю серьезность своего положения. Я считал себя в безопасности, когда оказался в Лысянке, на другом берегу Гнилого Тикича. Теперь мне понятно, что это далеко еще не все, что потребуется еще больше мужества, чтобы прорваться, продолжать цепляться за жизнь и не сдаваться, только не сдаваться! На каждом ухабе и каждый раз, когда полозья саней переходят с одной колеи на другую, одному из раненых приходится изо всех сил сдерживать крик боли. Когда я интересуюсь его состоянием, он говорит, что у него пробито легкое и ранено плечо. Наш призрачный конвой растянулся в ночи. Очередной раз термометр уходит в свободное падение, снова невероятно холодно. Под ногами возниц и лошадей хрустит снег. Солома на дне саней слежалась и больше не удерживает тепло. Постоянно тру стопы и лодыжки, нос и щеки, которые похожи на ледышки. Затем растираю руки и заново принимаюсь за ноги. Находясь в неподвижности в санях, я боюсь отморозить какую-нибудь часть тела. Несмотря на страшную усталость, я борюсь со сном. Нужно сопротивляться сонливости любой ценой. Главное – бодрствовать, не засыпать, хотя сон мне крайне необходим, если только забыть о пустом желудке и жажде! Всех тех страданий, через которые я прошел, явно недостаточно, мне еще нужно бороться со сном, столь необходимым, но который может стоить мне жизни или потери конечности! Только тот, кто сам испытал подобное, может понять, каких усилий это требует. Так тянется эта ночь, в постоянной борьбе с холодом, голодом и сонливостью. И никак не заканчивается. Конвой останавливается, затем движется дальше, со скоростью пешехода, снова останавливается и снова трогается в путь. Это пытка для всех раненых, уменьшенная апатией.
Наконец наступает рассвет, и я могу лучше оценить внушительные размеры нашего конвоя. Куда ни глянь, не видно ничего, кроме саней и повозок, что впереди, что позади нас. Их здесь сотни! Не меньше двухсот-трехсот, точнее не могу сказать. Но мне неизвестно, только ли раненые в них. Думаю, что да, потому что в таких обстоятельствах было бы безумием валяться в санях, если в состоянии идти сам!
18 февраля мы прибываем в полуразрушенную деревню, название которой мне неизвестно. Часть конвоя, та, в которой нахожусь я, останавливается, и несколько санитаров переходят