Пробуждение города, в тумане или нет, всегда умиляло меня больше, чем сияние утренней зари над полями. Восход в поле меня радует; восход в городе радует и огорчает и поэтому делает больше, чем только радовать. Да, потому что ожидание большего, чем то, что он мне несет, содержит, как и все ожидания, потаенную и тоскливую горечь оттого, что это не реальность. Утро в поле существует; утро в городе подает надежды. Одно заставляет жить, другое – думать. И я всегда буду чувствовать, как очень дурные люди, что лучше думать, чем жить.
Еще до первых прохладных дней закончившегося лета появились нежные вечерние краски на просторном небе, некие штрихи холодного ветра, возвещающие осень. Еще не желтели и не опадали листья, не появилась еще смутная тоска, что сопровождает наше ощущение смерти природы, потому что это тоже и наша смерть. Была лишь какая-то усталость, смутный сон. Ах, это были вечера такого печального равнодушия, что прежде, чем начаться в природе, осень началась в нас.
Каждая приходящая осень ближе к нашей последней осени, и то же самое верно в отношении лета; но осень помнит об окончании всего, а лето легко об этом забывает. Это не только осень, но еще и желтизна в воздухе от падающих листьев или влажная грусть времени, что вот-вот перейдет в зиму. Но есть следы прежней грусти, боль, снарядившаяся в путь, в чувстве, с которым мы глядим на разноцветное рассеивание вещей, слушаем изменившийся голос ветра, погружаемся в покой, более старый, чем нынешний.
Да, мы все прейдем, пройдем все. Ничего не останется от тех, что пользовались чувствами и перчатками, говорили о смерти и о местной политике. Как один и тот же луч освещает лики святых и гамаши прохожих, тот же самый уходящий свет покинет в темноте ничто, оставшееся от тех, кто был святым и тех, кто носил гамаши. В обширном водовороте, подобном крутящимся сухим листьям, в каком лениво покоится весь мир, все равно, королевства ли или платья портних и косички белокурых девочек – все они в том же смертном вращении, что и те, кто символизировал империи. Все есть ничто, и в преддверии Невидимого, чьи открытые врата показывают только – напротив – врата запертые, пляшет, служанкой этого ветра все ничтожное и великое, образовывавшее для нас и в нас систему смыслов вселенной. Все – тень и взлетающая пыль, нет ни голоса, кроме того звука, который производит поднимаемое и влекомое ветром; ни тишины, кроме той, что оставляет ветер. Однажды, в конце познания вещей, откроются врата в глубину, и все, чем мы были – мусор звезд и душ человеческих, – будет выметено вон из дома, чтобы то, что есть, вновь началось.
Мое сердце болит, будто чужеродное тело. Мой мозг видит во сне все, что я чувствую. Да, это начало осени, озаряющее воздух и мою душу тем светом без улыбки, что украшает мертвенно-желтым беспорядочные округлости закатных облаков. Да, это начало осени, и ясное понимание в прозрачный час неназванной недостаточности всего. Осень, да, осень, то, что есть или что будет, и преждевременная усталость, досрочное разочарование во всех мечтах. Чего я могу ожидать и откуда? Я нахожусь между листьями и пылинками вестибюля, на орбите, где ни одна вещь не имеет смысла, производя звук жизни на вымытых каменных плитах, которые косые солнечные лучи золотят из неведомого предела.
Все, что я думал, все, о чем мечтал, все, что сделал или не сдела, – все это уйдет в осень, как сгоревшие спички, что устилают полы, или бумаги, скомканные в шарики, или великие империи, религии, философии, с которыми играли, создавая их, сонные дети бездны. Все, чем была моя душа, – от впитанного мною отчего дома, от богов, что были у меня, и до патрона, что зовется Вашкешом, – все уйдет в осень, все – осенью, в равнодушной нежности осени. Все – осенью, да, все – осенью…
Неизвестно, с нами ли то, что оканчивается днем, что завершается в бесполезной печали, или то, чем мы являемся, в сумерках становится иллюзией и нет ничего, кроме огромной тишины, в которой нет диких уток, падающих на озера, где тростник поднимается в изнуряющем его напряжении. Ничего не ведают ни детские воспоминания, ни ветер – поздняя ласка будущих небес, – медленно открывающий звездную неопределенность. Обещанный светильник качается в храме, куда уже никто не ходит, застаиваются водоемы на солнце в пустынных усадьбах, неизвестно имя, вырезанное когда-то на стволе, и привилегии неведомых были подобны клочкам бумаги на дорогах, продуваемых сильным ветром, задержавшимся благодаря случайным препятствиям, их остановившим. Другие склонятся из того же окна, что и прежние; спят те, что забыли о мрачной тени, полные тоски о солнце, которого не было; и я сам, дерзающий без действий, закончу без угрызений совести между промокшими стеблями тростника, покрытый речной тиной и вялой усталостью, на склоне дня, в несуществующих пределах. И через все это, как шипение обнаженной тоски, я почувствую свою душу за мечтой – вопль, глубокий и чистый, бесполезный в сумерках мира.
Облака…Сегодня я понимаю небо, потому что бывают дни, когда я не смотрю на него, но при этом чувствую, живя в городе, а не на природе, включающей его в себя. Облака…Это они сегодня – главная реальность, и они волнуют меня, словно покрывало неба было одной из великих опасностей в моей судьбе. Облака… Проходят от входа в гавань до Крепости, с запада на восток, в беспорядке, рассеянном и свободном, одни белые, это те, что идут, разорванные, в авангарде неизвестного; другие – наполовину черные, те, медленные, что вскоре будут выметены уже слышным ветром; и еще – темные от грязно-белого, те, что желают остаться, подобные теням на улицах между линиями, ограничивающими ряды домов.
Облака…Существую, не зная об этом, и умру, не желая этого. Я – интервал между тем, кем я являюсь, и кем не являюсь, между тем, о чем мечтаю, и тем, что сделала из меня жизнь, наполовину воображаемая, наполовину плотская, и между вещами, которые ничто по своей сути, я также являюсь ничем. Облака… Какой непокой мною чувствуется, какое уныние мною мыслится, какая ненужность мною желается! Облака… Они всегда проходят, одни – очень большие (так кажется, потому что дома́ не позволяют видеть их истинный размер); другие – неопределенных размеров: это могут быть два, соединенные в одно, или одно, разделяющееся на два, движущиеся без какого-то направления в вышине, вопреки утомленному небу; третьи – еще маленькие, словно игрушки чего-то могущественного, мячики для какой-то бессмысленной игры, они идут