семи тысяч умирающих деревень, стояли безжизненные города с осыпающимися домами, заброшенные, некогда возделываемые поля. Последние десятилетия молодежь в массовом порядке уезжала из разоренных деревень и, надеясь на приличный заработок, устраивалась на работу на вологодские текстильные и машиностроительные заводы. Но и у этих молодых людей, как и у их предшественников, надежды на чудо не сбывались. Вместо индустриальной утопии им предлагались лишь монотонный фабричный труд и койка в перенаселенной комнате общежития.

Мы с Эдиком провели несколько дней в деревне Спасская под Вологдой. Вся деревня состояла из пары десятков домов, стоявших в ряд на одной улице. Позади заброшенной церкви был погост, могил на котором становилось все больше. Где-то раз в полгода из города приезжал рабочий, брал у кого-нибудь лопату и выкапывал на будущее могилу. За последние 25 лет в Спасской не родился ни один ребенок. До революции это было процветающее село. Теперь здесь было лишь несколько покосившихся домов, кладбище и залитая грязью колея.

Мария Кузнецова — сгорбленная старуха со злыми косящими глазами — занималась тем, что ухаживала за своими курами и перемывала кости с соседками, переговариваясь с ними через дыры в прогнившем сосновом заборе. В Спасской оставалось 17 жителей (когда-то были сотни)[80]. 75-летняя Мария была одной из самых молодых. “Зимой мы обходим дома, — рассказывала она. — Если из трубы не идет дым, значит, еще кто-то из наших умер”.

Мария Кузнецова жила на пенсию, у нее выходило меньше трех рублей в день. Еще недавно, до индексации, крестьяне-пенсионеры получали рубль в день. Основной едой были хлеб, молоко, макароны, щи, картошка и сало. Если Кузнецовой нужно было к врачу или в магазин, приходилось идти три с половиной километра по немощеной дороге и ждать автобуса, который “когда придет, тогда придет”. Зимой, когда температура опускалась до 30–40 градусов ниже нуля, а дорогу заносило снегом, жители деревни были “как в тюрьме”.

“Мы тут радио-то слушаем, там говорят вот это: «землю — крестьянам», частные хозяйства. А работать кто будет? — вопрошала она. — Кто будет поднимать деревню? Наше поколение должно передать свои знания, свой опыт следующему. Но все же нарушено. Все же уехали в город. Колхозы — это один разор. Ничего не осталось. Все пропало”.

Один из соседей Кузнецовой, Анатолий Замохов, выглянул из своего окна, что-то сердито бормоча. Услышав слово “Москва”, он сплюнул. “Я вам скажу про Москву, — сказал он, яростно затянувшись дешевой сигаретой. — До большевиков мои родители и их родители жили хорошо. Ей-богу. Богачами не были, но у них была еда, была корова, все было свое. А после коллективизации нам всем велели стать одной большой семьей. Но людей науськивали друг на друга, все друг на друга косились! И посмотрите, во что мы превратились? Одна большая вонючая помойка. Каждый живет сам по себе. Никто ни к кому не ходит на Пасху. Смешно, прости господи, просто смешно”.

Жители Спасской рассказали, что в коллективизацию множество крестьян согнали в концлагеря, построенные к северу от деревни. Милиционеры скидывали с церквей кресты, выбрасывали иконы, а в приделах и подвалах устраивали тюремные камеры. За три месяца в Вологодской области в таких тюрьмах умерло 25 000 детей. За несколько лет все связи, весь уклад деревенской жизни были уничтожены. “Хозяева на земле” в одночасье оказались на положении государственных рабов: у них отняли религию, традиции, собственную волю.

Презрение большевиков к крестьянам было оформлено в работах Ленина, который называл их “мелкими хозяйчиками”. По оценке Солженицына, до революции крестьянство составляло более 80 процентов славянского населения России. Сегодня те из “мелких хозяйчиков”, что не упокоились в братских могилах, не доживают свой век в городских коробках или в умирающих деревнях, свезены в интернаты — государственные дома для престарелых.

Недалеко от Спасской было село Прилуки, где около сотни стариков жили в таком интернате возле бывшего монастыря[81]. Заведовала интернатом добросердечная женщина Зоя Матреева. Она и ее сотрудники изо всех сил старались содержать интернат в чистоте, заботились о больных и умирающих, а когда приходило время, устраивали им достойные проводы. Матреева жила здесь много лет и говорила, что единственной мечтой стариков было вернуть прежнюю жизнь, какой она была до разорения деревни. Обычно дореволюционную русскую деревню советские и западные историки описывают настолько критически — тяжелые условия жизни, пьянство, невежество, — что трудно поверить, что кто-то может по ней скучать. Трудно — до тех пор, пока не услышить рассказы оставшихся в живых деревенских жителей о том, что было дальше, в начале 1930-х.

“У нас в интернате есть даже несколько членов партии, которые по полжизни или больше отработали в колхозах, — рассказывала Матреева. — Но нет никого, кто бы хорошо относился к коллективизации. Они говорят о коровах, курах, о том, как все было их собственное и как они вели свое хозяйство. А потом у них все отняли”.

В интернатской столовой был вспученный линолеум, портрет Ленина и тусклое освещение лампами дневного света. Беззубые грузные старухи в деревенских платках торопливо рассаживались по местам. Мужчины ели в другой комнате, их было немного: большинство мужчин из окрестных деревень погибли на войне. Перед каждым стариком стояла тарелка супа, лежала алюминиевая ложка и два маленьких кусочка черного хлеба. Зоя Матреева, 40 лет честно служившая государству, хотела предъявить мне доказательства своих слов.

— Бабушки! — обратилась она к своим подопечным. — Может, вы расскажете гостю, что вы помните о старых временах? Когда еще колхозов не было?

Старухи перестали размешивать в супе сметану и взглянули на нас.

— Эти здоровенные колхозы загубили деревни, а пользы от них никакой, — сказала одна. За ней заговорили другие.

— Из нашей деревни шесть семей забрали, больше мы их не видели.

— В моей деревне было 120 домов. А теперь десять, да и то одни дачники там, они на выходные приезжают из города. Они сад садят, а не огород.

— Я всю жизнь горбатилась, кормила государство. Теперь пусть оно меня кормит.

— Мои внуки не знают, что с землей делать. Даже дети мои лошадь от коровы не отличат. И это, что ли, новые “хозяева земли?”

— Старшие учат младших, как жить. Старшие работают и оставляют младшим свое наработанное, чтобы те продолжали. А теперь что ж, когда все порушено. Все-все. Вы что думаете, это можно восстановить за день? За пять лет?

Понемногу старые женщины умолкли. Они были рады, что к ним пришел гость и задал им вопрос. Но от воспоминаний они помрачнели и быстро устали. Они стали есть.

Магнитогорск

В разгар Великой депрессии молодой социалист из Филадельфии по имени Джон Скотт решил оставить науку и принять участие в “самом громадном социальном эксперименте в мире” (так тогда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату