Знающие свою работу руки отжали ткань, они же осторожно отерли молодое лицо спящей, они расстегнули платье, стянули его, отбросили и принялись отмывать тело от предсмертного пота и засохшей крови. Сама же Глаша была далеко.
Она не замечала наготы, не видела страшной прорехи в горле — ничего этого не было. Оставалась лишь память. И Глаша вспоминала, как рождалась эта девочка. Как чрево полнилось ей, а потом пошло судорогой, готовое выпустить дитятко на волю. Стеша родилась в этой самой комнате, без помощи, без мук и метаний. Она просто вышла на свет, когда наступил ее час, чтобы начать путь, ей предначертанный. Покорная судьбе, мудрая в своей покорности. Милая девочка, полная покоя. Глаша не позволяла себе отмечать среди детей самых любимых. Все они были не ее, и потому все — ее. И она любила их, любила изо всех сил. Даже волчонка. Но девочку эту — сильнее прочих.
За ласку, за робость, за тихую поступь. За то, как умерла она, приняв удар родовым серпом от сестры своей, которой отдала все тепло и заботу.
— Маленькая моя… Тоненькая… — прошептала Глаша, в последний раз пропуская легенькие волосы дочери между пальцев. — Ничего-ничего… Ничего. Потерпи еще, лучик мой… Росиночка. Обожди.
Стешка покорно молчала, принимая ее прощальную ласку. А Глаша никак не могла оторваться — ей казалось, достаточно убрать руку от послушной головы, и Стешка тут же обернется прахом. Глаша гладила-гладила дочку по плечам, перебирала пряди волос, поправляла платье, стирала влагу с кожи, беззвучно оплакивая. А когда наконец решилась — в последний раз провела по гладкой восковой щеке и оторвала ладонь, — то сама подивилась телу своему, успевшему окаменеть от горя.
Смерть всегда тянет за собою смерть. А та другую, а та — еще одну. Умирали от старости, умирали от стали, умирали от горя. Одна только Глаша, старая, бездонная и пустая, продолжала жить, вся — камень испытанных мук.
В соседней комнате уже гомонили, спорили, стучали, царапали пол ножками стульев, двигали лавки, скрипели, усаживаясь. Но девичья спальня погрузилась в тишину Стеша оставалась безмятежной, свет раннего солнца наполнял ее холодным сиянием. Глаша позволила себе запомнить прощальный миг таким, а после решительно встала и вышла вон, оставив дочь наедине с вечностью.
В коридоре было темно, пахло сухим деревом и тревогой. Глаша только прикрыла дверь в девичью, как из общей комнаты, словно ошпаренный, выскочил зверь. Зыркнул по сторонам, помятый и злой, и двинулся навстречу.
— Ну? — чуть слышно спросил он, подходя ближе. — Все?
— Все. — Если Хозяин спрашивает, нужно отвечать. Это правило Глаша знала назубок.
Она чуяла его, сильного и опасного, но память о мягкой голове, которую мальчик, ставший теперь зверем, подставлял под ее большую ладонь, была крепче. Волосы его тогда вились кудрями, глаза были полны нежности и тоски по материнскому теплу. И Глаша щедро делилась с ним всей любовью, на которую только было способно сердце. Жаль, что не хватило. Шустрый сорванец, сердечный и славный, стал зверем. А теперь и Хозяином. Стой перед ним, старая тетка, да не медли с ответом.
— Готова она… — Сглотнула ком в пересохшем горле. — Ждет последней дороги. Надо идти.
Демьян вскинул глаза и застыл, онемев. Вот тебе и зверь, вот тебе и лесной Хозяин.
— Она… что? Живая? — только и сумел выговорить он, уставившись на тетку, будто та подняла из мертвых сразу всех, кого они потеряли, прямо на его глазах.
Глаша только головой покачала.
— Не говори дурного, Дема. — Назвать Хозяином того, кто не ведает законов, язык не повернулся. — Мертвая сестра твоя. Холодная, бездыханная. Путь ее ждет последний, а она его ожидает. Чтобы завершилось все. Чтобы сама она… завершилась. Время настало, готово все. Идти нужно. Прямо сейчас. — Вздохнула коротко. — Ты б хоть рубаху надел…
Под тяжестью ее векового взгляда зверь сжался: того и гляди заскулит, покажет мягкое брюхо. Перед Глашей опять стоял мальчишка, только подросший слегка, ощетинившийся перед всем миром, но послушный и помнящий добро.
— Надену, — буркнул он и запустил руку в волосы, пригладил их. — Вот иду как раз. — Кашлянул, прогоняя внезапное смущение. — Ты поди пока, Олега поторопи, сейчас выходить будем.
Мальчишка, как есть мальчишка. Жалость заскреблась в измученном сердце. Глаша потянулась, поправила торчащий чуб жестких волос, зверь было дернулся от ее прикосновения, но замер, пригревшись секундной их близостью, застыл напряженно.
— Иди, Демушка, до полудня бы успеть… — сказала она и тихонько подтолкнула мальчишку.
Тот послушно затопал по скрипучему полу — высокий, поникший, уставший сам от себя. Не таким быть Хозяину в дни, когда лес отдается сну да болоту. Не таким. Глаша проводила его, а когда он скрылся за дверью, осенила защитным знаком — пальцы в щепоть, только мизинец в сторону: пусть идет Хозяин по дому, как по лесу, по лесу, как по дому.
Что за беда с молодой этой кровью? Что за разлад в них? Что за изъян? Глаша только головой покачала. Седые волосы лезли в глаза: заплести бы их, да руки не поднимутся — так устали. Цепляясь за стену, она вошла в общую комнату, хранившую стылый запах смерти.
Олег стоял к ней спиной. Весь — натянутая тетива. Весь — высшее ликование. Весь — жизнь. Таким не прощаются с любимой сестрой. Таким не стоят над пятном ее застывшей крови. Таким вообще не место в лесу. Лес таких не любит, лес таких не признает. Лежка, может, бывал и слеп, и глух, даже глуп порой, но таким он не был. До этого дня.
— И куда же ты собрался, лучик мой? — спросила Глаша, и голос ее был голосом леса, что приготовил для сына своего новую дорогу.
Спина вздрогнула, казалось, вот еще секунда, и искрящаяся сила покинет ее, обратив незнакомца в привычного мальчишку, но Олег выдержал испытание. Он легко обернулся, встретился с теткой глазами — ее пересыхающие озера с его живым, стремительным потоком, — и улыбнулся. Легко, даже