— Не бранись, — попросил он, шагнул к Глаше, остановился перед ней, потупил взгляд. — Мне до леса только, я обещал.
— До леса, говоришь? — Смотреть на него, такого схожего со Стешей, было больно, но эта боль исцеляла другую, черную, страшную. — Что ты, милый, лесу обещать-то мог?
С лесом у Лежки не заладилось. Не принял его великий, не понял его. Не разглядел. Хозяин хмурил брови, сестрица названая не скрывала злорадства, только Глаша тихонько радовалась. Значит, чаща не заберет у нее дитя. Значит, жить им под крышей, под защитой родных стен. Чем не радость для матери? Потому слушала сына вполуха, любуясь, как блестят на солнце легкие его волосы, точь-в-точь те, что гладили старые руки в девичьей спальне. Только живые.
— Девка там пришлая… — все говорил и говорил Лежка. — Девка, помнишь ее?
Слова с трудом проникали сквозь пелену тоски, но Глаша наконец ухватила их, заставила себя обдумать. Девка. Про девку-то все и забыли.
— Что ж она не убежала еще? — Пожала плечами, удивление слабым червячком защекотало в груди.
Сколько их было? Безумных да юродивых, тех, кто приходил сам, тех, кого приводил Батюшка. Сидели в углу и гукали, раскачиваясь, прятались в хлеву, давились водой и похлебкой. Одни пригождались уже к ночи, другие жили неделями, блеклые, как пыльная моль. Главное было не видеть в них человечью душу. Кормить, следить, приглаживать ладонью, будто бездумную скотину. И не смотреть в глаза — вдруг там, на самом дне омута, мелькнет что-то осознанное, разумное, страдающее? Вдруг там, за границей сумасшествия, прячется потерянное дитя с правом знать, куда ведет его Батюшка под полной луной? Знать, что ждет их на кромке леса, утопающего в спящих водах? Ответы ни к чему только безумным. Разумеющие свою судьбу знать обязаны, особенно если она определена другими.
Пришлая девка казалась одной из них — безумных, пустых человеческих оболочек. А после взбрыкнула, понесла, стряхнула сонную личину, обращаясь цепкой, странно пугающей. Уж точно полной. Так пусть бежит, коль очнулась так вовремя. Пусть бежит. Лес сам решит, как с ней быть.
— Дороги не знает, вот и не сбежала… — осторожно ответил Лежка и потупил глаза, словно было что скрывать ему, милому мальчику.
— И что же, это ты ее поведешь? — Глаша устало присела на край скамьи, вытянула короткие ноги.
Олег не ответил. Он продолжал топтаться рядом, буравя взглядом пол. Точь-в-точь провинившийся мальчишка — съел румяный пирог, а теперь мается, не знает, как скрыть бы, да только губы все измазаны алым соком проваренных ягод.
— Олег?.. — тихонько позвала его Глаша. Тот лишь упрямо вскинул подбородок. — Олег!
Сердце сжалось предчувствием новой беды. Глупая баба оплакивала дочь, не ведая, что другое дитя уже готово ее покинуть. За чужой девкой, через чащу, не видя ни пути, ни цели.
— Не пущу! — Глаша вскочила, вцепилась в рукав, подивилась, какой тоненькой оказалась его рука под грубой тканью. — Куда собрался? Ты ж в лесу-то и не был! Ты ж не знаешь его! Сгинешь! Костей твоих не найду! За паршивой овцой да на смерть? Не пущу, сказала!
Лежка вскинул глаза. Пушистые ресницы влажно топорщились.
— Я и не пойду! Не пойду, не пойду, не бойся… — зашептал он, в одно движение распахивая объятия. — Куда мне в лес? Не пойду, не пойду…
Обнял сухие материнские плечи и продолжал шептать, уговаривая то ли Глашу, то ли самого себя:
— Не пойду, не пойду…
— А что ж тогда обещал? — хрипло спросила Глаша, прижимаясь лицом к сыновьей груди — эка вырос-то, глупый, глупый мальчишка.
— Да вот, мелочь одну… От Степушки она. — Отодвинулся, показал ладонь, а на ней — деревянный листик, весь — сгусток тепла, переплетение нитей, комок змей — сами тут, а хвосты тянутся далеко-далеко, за поляну, за лес, за болотную тину, за край жизни, к месту, что смерти страшней.
Глаша слабо нащупала скамью, оперлась на нее, заставила ссохшуюся грудь впустить в себя воздух.
— А ей-то на что? Мелочь эта, а, сынок? — Голос стал чужим, скрипучим.
Лежка открыл было рот, чтобы сказать, но ответ не нашелся. Так мальчик и остался стоять, глупо раззявясь, в поисках лжи. Глаша покачала головой и спросила еще раз, добавив к словам своим капельку силы — властной, женской, лесной:
— Зачем ей листок? Девке нашей?
Откуда знать ей про ворожбу, могучую и древнюю, как сама земля эта, как недра ее, как ее нутро? Вопросы сгустились в воздухе, но Лежка продолжал молчать, противясь воле, а может, и не ведая ответа. Глаша оторвала от него тяжелый взгляд и было подалась к двери, чтобы самой выколотить правду из пришлой девки, но сын нарушил молчание первым:
— Я не девке обещал, не ей… Это другая. Мертвая меня просила.
Волна затхлости хлынула к Глаше, захлестнула ее, запершила в горле. Вот оно как. Вот оно. Даже мертвые чуют смерть родной крови. И приходят. А она, дура старая, ослепшая от горя, сразу-то и не поняла, кто пожаловал на порог. Сестрица названая, лебедица черная. Вот так гостья!
— Поляша вернулась… Ох и время.
Если кто и мог вернуть Степана, вырвать его из топких лап трясины, то лишь она. Пусть сердце ее и холодно, но материнская любовь в нем жива. Жива, если привела ее к дому. Жива, если указала путь к спасению. Деревянный листок продолжал лежать на вытянутой ладони Лежки. Глаша осторожно согнула тонкие сыновьи пальцы, укрывая пластинку с резьбой. По одному — мизинец, безымянный, средний, указательный, большой. Могла бы — каждый бы поцеловала, прижалась бы сухими губами, согрела бы любовью своей. Да не время.
— Ты беги, сынок, отнеси ей… — наконец проговорила Глаша.
Лежка кивнул, попятился, не сводя взгляда с матери. Прижал кулак к груди, кивнул еще раз. Растерянный, слишком маленький перед великой ворожбой, частью которой стал.
— Передай ей… — начала Глаша, но не нашлась. — Ничего не передавай. Беги только. Беги.
В свете, льющемся из окна, Олег был будто прозрачный. Чистый и тонкий, такой юный, что почти бессмертный. Глаша никогда не замечала, какие глубокие, какие лучистые у него глаза, а теперь не могла поверить,