Христианский Бог не только обрел «видимое» тело, но его тело и лицо еще и оставили отпечатки на покровах и окровавленных плащаницах. Христианству (особенно хорошо это объяснил впоследствии Гегель) образы были необходимы, они не только провозглашали небесное величие, но и являли искаженный от страданий лик Христа, а с ним страшную жестокость его гонителей.
Чем дальше, тем запутаннее: с одной стороны, неоплатоники, как и псевдо Дионисий Ареопагит, полагают, что помыслить небесные сущности можно только через отрицания (что уж говорить о допустимости изображения!), если же никак нельзя обойтись без отсылки к Богу, лучше прибегнуть к максимально удаленным образам, например медведю или пантере; с другой стороны, те, кто был знаком с трудами Псевдо-Дионисия, позднее развили мысль, что всё на земле – лишь образ небесных сущностей, любое земное создание – своеобразная «зарисовка» явления, которое иначе ускользнуло бы от нас, следовательно, зарисовки таких зарисовок дозволялись и поощрялись.
Однако простолюдины зачастую очаровывались образом и отождествляли его с объектом изображения, в результате чего происходил переход от культа символа к идолопоклонству (вспомним золотого тельца). Отсюда иконоборчество и знаменитая византийская кампания против священных изображений.
Римская церковь, в свою очередь, не отказывалась от визуальных образов, ибо, как не раз повторялось в дальнейшем, pictura est laicorum literatura[435], и безграмотные простолюдины могут чему-либо научиться, только рассматривая картинки. Тем не менее вопрос о том, какой властью обладает сонм населяющих аббатства и соборы фигур, не давал покоя, и во времена Карла Великого зародилась дипломатичная теория, которая не воспрещала образы, но трактовала их исключительно как стимулы для памяти; в результате, глядя на изображение женщины, было бы сложно понять, кто это – почитаемая Дева Мария или порицаемая языческая Венера, – не будь рядом titulus[436]. Кажется, что Каролинги читали Барта[437], были знакомы с его идеей вербальной привязки образов (хотя речь шла не о восхвалении Господа, а о продаже новых коммерческих идолов) и предвосхитили теорию вербально-визуальной культуры, той самой, что сегодня заменила храм телевидением (образ плюс слово), поэтому папу теперь чествуют, уставившись в экран, и поклоняются ему, словно идолу, не переступая порог церкви.
Книга Марии Беттетини (бойко написанная, но пугающая) завершается следующими размышлениями: всегда есть опасность, что красота образа, пусть даже сакрального, заставит забыть о Боге (еще Бернард Клервоский[438] тревожился на этот счет); также не прекращаются наивные жалобы на «исчезновение ауры» в новых изображениях; что до современного искусства, оно сначала разрушает или уродует традиционные образы (Пикассо, абстракционизм), потом обыгрывает через тиражирование (Уорхол), после чего заменяет их другими, отметает, перерабатывает, воссоздает в непрерывном процессе «ненавязчивого иконоборчества».
Выходит, что мы оказались в куда более трудном положении, чем обеспокоенный Платон, и дискуссию стоит начать с самого начала.
2007Скальфари и факты (его и мои)
На прошлой неделе Эудженио Скальфари посвятил колонку моему недавно вышедшему сборнику исторических эссе (благодарю его за проявленный интерес) и после многочисленных обвинений в некомпетентности поднял в своем отзыве философскую тему, способную повергнуть в трепет кого угодно. Боюсь представить, что бы меня ожидало, окажись я компетентным.
Он отмечает, что в последней статье сборника я полемизирую с распространенной идеей Ницше, согласно которой фактов нет, есть только интерпретации. Далее Скальфари развивает эту мысль: факты ничего не выражают и лишь дают импульс для интерпретации, или, если совсем упростить, все, что нам известно, определяется нашим восприятием и интерпретационной перспективой. Он вменяет мне в вину, что я не объясняю, «каким образом факты способны повлиять на интерпретацию».
Я мог бы возразить, что уже попытался осветить эту тему в своих предыдущих книгах «Пределы интерпретации» и «Кант и утконос» и одной несчастной «картонки» для такой задачи точно недостаточно. Но ее хватит, чтобы выявить потенциальные противоречия, которые способны порождать ложные толкования. Полагаю, даже Скальфари не станет отрицать, что в небе действительно что-то есть, раз мы видим звезды, однако наши знания об этом явлении зависят от того, как мы его интерпретируем (древние видели небесные фигуры, астрономы из Паломарской обсерватории[439] – что-то другое, но даже они будут готовы пересмотреть свою интерпретацию, когда появятся еще более точные приборы и откроют им то, что прежде было недоступно).
Итак, мы можем сделать три очень разных вывода: (i) фактов нет, есть только интерпретации; (ii) все факты мы познаем через свою интерпретацию; (iii) доказательством существования фактов служит тот факт, что некоторые интерпретации оказываются нежизнеспособными, и непременно должна быть некая причина, чтобы мы от них отказались. Блуждание в этих трех выводах вынуждает Ратцингера и многих других воспринимать современную мысль как проявление радикального релятивизма. Однако радикальный релятивизм проявляется исключительно при согласии с выводом (i), к которому, как ни крути, неумолимо склонялся Ницше. Согласие с выводом (ii) провозглашает очевидное. Если глубокой ночью я вижу в поле огонек, мне надо предпринять ряд интерпретационных усилий, чтобы определить, светлячок это, освещенное окно где-то вдалеке, курильщик с зажженной сигаретой, блуждающий огонь или еще что-нибудь. Допустим, я решаю, что это светлячок на расстоянии десяти метров, и хочу его поймать, но когда погоня приводит меня на середину поля, а огонек все так же маячит вдалеке, остается только признать мою интерпретацию ошибочной и отказаться от нее (надо смотреть по ситуации, но я бы, скорее, выбрал версию с лампой в окне). В любом случае я сталкиваюсь с неким явлением, которое независимо от моей интерпретации доказывает ее несостоятельность. То, что бросает ей вызов, я называю «фактом». Факты – это то, что сопротивляется моим интерпретациям.
Моя теория применима не только к природе, но и к текстам. Я уже однажды упоминал увлекательнейший спор, разразившийся среди поклонников «Поминок по Финнегану» (эта книга Джойса прямо-таки напрашивается на интерпретации): вслед за аллюзией на Советский Союз один из читателей обнаружил игру слов – berial вместо burial (погребение, похороны) – и заключил, что это прямая отсылка к Лаврентию Берии, расстрелянному сталинскому министру. Другие читатели тотчас возразили, что Берия стал широко известен уже после написания Джойсом романа, поэтому никакой связи здесь быть не может. Другие же читатели (на грани безумия) парировали, что нельзя исключать наличие у Джойса пророческого дара. Тут в полемику вступил еще один читатель и привлек внимание к предыдущим страницам, где разворачивалась религиозная аллегория, отсылающая к Иосифу, которого дважды хоронили и в связи с которым в Библии дважды упоминается имя Берия: так звали внука Иосифа и сына его брата Ефрема. Существование такого мощного контекста является для меня фактом, и этот факт придает достоверность библейской гипотезе (которая не лишена логики), а не советской (она ничего