– Да.
«Она жива, – думает Мона. – Боже, она жива, она настоящая».
Она вспоминает лицо Моны в линзах: недоверчивый всепоглощающий ужас при виде пустой детской кроватки…
Женщина продолжает:
– Нам нужна была твоя кровь, потому что… доступ к альтернативам непрост. Ребенок – часть тебя, твое продолжение. Нам нужен был… мост.
– Как теперь для Матери? Теперь, когда вы заполучили малышку, она приведет сюда Мать?
– Мать уже здесь! – рычит женщина. – Все уже готово. Брешь создана и расширяется. Тебе этому не помешать! Она идет!
Мона оборачивается к миссис Бенджамин.
– Такое возможно?
– По-видимому, – серьезно отвечает миссис Бенджамин. – Не стану притворяться, что все поняла… но, похоже, так.
Женщина дышит часто и неглубоко.
– Я Ее увижу, – шепчет она. – Увижу Ее, и Она увидит меня, и мы снова будем счастливы… как будто прошлого… не было.
Мона всматривается в умирающую.
– Думаешь, ты так просто выскочишь и из этого тела?
Лицо умирающей застывает, только взгляд дергается, обращаясь к Моне.
– Если бы ты убивала только своих, мне было бы плевать, – говорит ей Мона. – До ваших семейных свар мне дела нет. Но ты втянула в это меня. Меня и… мою погибшую дочурку…
Женщина пытается что-то выговорить. Кажется, «желание Матери…»
– Плевать мне, чего хотела ваша Мать. Ты жалкая тварь. Все вы… такие жалкие твари.
И она переворачивает коробочку.
Бледный черепок выпадает из нее.
Женщина в голубом круглыми глазами следит за его полетом.
И когда череп касается ее груди…
Все трое сознают присутствие в комнате четвертого, появившегося незаметно для всех, – как будто этот четвертый, оборванец в грязном голубом полотняном костюме, в деревянной маске кролика, был здесь с самого начала, а теперь кто-то словно включил свет у него за спиной, высветив его силуэт.
Одна комната обращается в две. Прежде всего чуть заметно меняется освещение – приобретает желтоватый оттенок старого пергамента. И, если хорошенько присмотреться, Мона различила бы в тени старые выветренные стены и высокий сводчатый потолок…
Одними губами женщина выговаривает:
– Нет! Нет!
А потом все
темнеет
на той стороне.
Мона открывает глаза и видит.
Крохотную бело-голубую фигурку на черной равнине.
Жалкий отверженный бродяжка с шутовскими ужимками.
Он корчится, прикрывает руками голову и скулит.
Над ним жирная розовая луна.
Но темное щупальце поднимается, заслоняя ее лик…
Что-то встает над горизонтом.
Мона различает длинный тонкий череп – череп как иголка – и пару длинных ушей.
Оно огромно. Как небоскреб. Мили клочковатой темной шкуры.
И глаза… такие огромные, желтые, и такие человеческие, и такие гневные.
Бело-голубая фигурка машет руками. Слышен тоненький крик:
– Нет! Нет! Мама, мама, пожалуйста!..
Безмерно огромное существо склоняет голову. Вращает желтыми глазами.
Из темноты протягиваются руки – тонкие, когтистые.
– Мама, – скулит маленькая фигурка.
Руки сжимаются в кулаки, дрожащие от ярости.
Огромная фигура делает рывок.
Брызги крови, визг. Темная лужа на камнях.
Кто-то скулит в темноте.
и…
Воздух вздрагивает от резкого вздоха. Они снова в комнатушке лаборатории.
Мона с миссис Бенджамин опускают глаза. Череп так и лежит на груди женщины, но та больше не шевелится. Человек в кроличьей маске пропал.
– Никогда еще не видела, как умирают мои родственники… – говорит миссис Бенджамин. – Это было…
– Быстро. Очень быстро. Вы в порядке?
– Меня несколько раз ударили ножом, так что… нет.
Мона поднимает ее на ноги.
– Какого черта вы мне помогаете?
Миссис Бенджамин отвечает не без обиды:
– Ну, вероятно, я слишком хорошо вошла в роль вредной старухи. Кажется, вредничать для меня естественно. А может быть, я не люблю тех, кто устраивает беспорядок.
– Почему бы ни помогали, спасибо. Давайте убираться отсюда к черту.
Они возвращаются в комнату с линзами за винтовкой и патронами. Потом находят выход. Миссис Бенджамин приходится опираться на плечо Моны.
– И что дальше? – спрашивает та.
– Ну… если этот «Ганимед» не ошибся, Мать, возможно, проявится здесь в той или иной форме, но окажется привязана к этому месту, к Винку. Винк не совсем здесь и не совсем там. Ей придется сплавиться или слиться с неким элементом этой стороны. Иначе полный переход для нее невозможен.
– Сплавиться или слиться… с моей дочерью.
Даже произнося эти слова, Мона в них не верит.
– Верно, – сурово отвечает миссис Бенджамин. – Ребенок очень юн и слаб – Мать сумеет войти в него силой.
– Если у нее получится, что она… что будет с ребенком?
Миссис Бенджамин задумчиво поднимает брови.
– Ну, прежде всего, полагаю, он уже не будет выглядеть младенцем.
Подъем по трапу на плато дается ей с большим трудом. Миссис Бенджамин приходится использовать вместо приступки голову и плечи Моны, но в конце концов пылающее, беспощадное солнце Нью-Мексико приветствует их победным сиянием.
– На чем приехал тот гребаный доктор? – хрипло спрашивает Мона.
– Э-м… – припоминает миссис Бенджамин. – Вроде бы на черном «Линкольне».
– Хорошо. – Мона встает. – Спуск там.
– Ты намерена их догнать?
– Ага…
– Я не специалист в автомобильном движении, но, полагаю, для этого тебе тоже необходима машина.
– Знаю.
Миссис Бенджамин, кряхтя и пошатываясь, волочит опухшие ноги по камням.
– У тебя есть машина?
– Нет. Придется нам… не знаю, что-нибудь придумаем.
– Сомневаюсь, чтобы что-то нашлось поблизости. Придется тебе хорошо подумать.
Мона останавливается.
– Нет, не придется.
– Почему?
– Мы попросим ее, – показывает Мона.
Там, где начинается дорога, перед разбитой и запертой дверью Кобурнской стоит ее вишневый «Додж Чарджер» 1969 года. У пассажирской дверцы худенькая девушка-подросток неловко переминается с ноги на ногу – худенькие подростки так легко смущаются.
Грэйси машет им рукой и, откашлявшись, говорит:
– Здравствуйте.
Глава 57
Мона гонит машину.
Гонит неразумно, глупо, безрассудно, не желая замечать обрывов без ограждений, крутых поворотов и неасфальтированных участков: ее подошва упрямо топчет педаль газа. Вообще плевать она хотела на физические законы, трение и ограничители воздушных мешков и ремней безопасности; ее измученный, изнасилованный, свирепый мозг думает об одном: скорость, скорость, скорость.
И еще о пестром от капель крови личике, сморщенном, квакающем личике и слабом крике, замирающем в освинцованных стенах.
«У меня дочь. Малышка.
Настоящая.
Кажется, настоящая».
За спиной задыхающийся голос Грэйси объясняет, как мистер Первый отправил ее к спрятанному «Чарджеру» и как он произвел (она упорно подчеркивает это «произвел») ключи, а миссис Бенджамин только поддакивает: «Хорошо, милочка» и «Как это мило с его стороны». Мона спрашивает, кой черт заменил старую докатку новой шиной, и Грэйси признается, что понятия не имеет, но добавляет, что Первый любит украдкой починить что-нибудь ей или другим людям.
Мона почти не слышит ее. Она в ужасном смятении. Ее дочь жива, она настоящая, и, как ни разбухает в ней надежда, это почему-то кажется… жульничеством.
«Знать бы, как ее зовут. Как я ее назвала».
И снова вспоминается ей собственное лицо, не тронутое годами пьяных блужданий по стране, и как она обшаривала глазами детскую, не понимая, куда делась малышка…
«Голова болит».
Мона благодарит Христа гребаного, что Винк так мал, что всего одна улица прорезает городок насквозь, из конца в конец. Не приходится гадать, какой дорогой врач увез ее дочку.
Но, пока они валятся с горы, пока «Чарджер» визжит шинами и двигатель норовит выпрыгнуть