Она открыла настежь кухонное окно, и к ней тотчас зашло в гости самое лучшее утро из тех, что бывают летом: теплое, но не душное, и с ветерком, играющим на флейте.
Выказывая уважение дорогому гостю, Варвара Сергеевна раздвинула до предела (эх, до сих пор невыстиранные!) шторы.
Потоки солнечного света хлынули в убогую кухню и будто шаловливые, златокудрые дети разбежались по углам и щелям.
Взгляд Самоваровой упал на духовку, грубо, крест-накрест, заклеенную полосками белого пластыря.
Внутри знакомо кольнуло, но далеко не так сильно, как это бывало раньше.
– Так, кошки, давайте-ка вспомним все честно и по порядку…
Это случилось в марте, два с лишним года назад.
В считаные дни.
Под мышкой у нее тогда жила папка, в которой находились недостающие доказательства невиновности того человека.
Она маниакально пихала ее разным людям, тем, от чьих действий в том процессе хоть что-то зависело.
В ответ ей давали понять, что дело уже сфабриковано, и не без ее участия.
Самоварова заболела гриппом, неожиданно и серьезно.
Взяла больничный, пыталась лечиться, как умела.
По жизни она редко болела, а может, сгорая на работе, просто не обращала внимания на мелкие недомогания, и иммунитет ровно до того момента был ее верным союзником.
И еще что-то нехорошее, словно предчувствие этого показательного, грязного дела, давно уже преследовало ее.
Милицию переименовали в полицию.
Возраст подходил к пенсионному, и молодые коллеги, так часто перетекающие в отделе, что она порой забывала их имена, стали в открытую ее игнорировать.
Отношения с Анькой становились все хуже. Одна из трех кошек по весне убежала, да так и не вернулась.
В городе в то время проходили сразу три выставки, и Анька, плюхнув перед ней большой пакет с медикаментами, с раннего утра и до позднего вечера пропадала на работе.
Самоварова взялась читать бесконечные инструкции к препаратам, обещавшим в течение нескольких дней избавить ее от температуры, кашля и насморка, но при этом грозившие анафилактическим шоком, обострением язвы и токсическим поражением почек, и ее охватила паника.
Она решила ничего не принимать.
Хотелось только одного – спать, и она спала.
Блокировка всех ее действий, направленных на восстановление истины, впервые в жизни породила в ней апатию и безразличие.
Как-то этими днями, очнувшись в обильном поту, Самоварова подумала про свою измученную работой дочь и решила напечь к ее приходу пирожков.
Тесто не поднялось.
В холодильнике не нашлось ничего, что было бы пригодно для начинки.
Спички, лежавшие на тумбе у плиты, отсырели.
Где хранились новые, она не знала.
Тревожить дочь не решилась, да и не хотела слышать ее всегда раздраженный голос.
Полковник Никитин на звонок не ответил.
По телевизору в конце новостного выпуска коротко объявили о том, что обвиняемый по делу о покушении на жизнь известного пластического хирурга находится в следственном изоляторе и, вероятно, вскоре предстанет перед судом присяжных. Его бесплатный защитник от комментариев воздержался.
Самоваровой захотелось тяжелым, оставшимся еще от матери чугунным утюгом разбить экран телевизора.
Но вместо этого, повинуясь откуда-то взявшемуся металлическому голосу внутри, она плотно закрыла все окна и затворила кухонную дверь, а затем повернула ручку плиты.
Села на пол и откинула дверцу духовки.
И в тот самый момент, когда осознала, какую чудовищную мерзость совершает, она поняла, что встать уже не сможет, – у нее физически не было на это сил.
Ей лишь удалось схватиться за черную, со следами присохшего жира ручку, и прикрыть дверцу в ад.
Но газ, слащавый змей, успел проползти на кухню.
Очнулась она уже на носилках.
Каменными безучастными волнами качались под ней ступеньки подъездной лестницы.
Два санитара, смачно матерясь, пытались вписаться в лестничные повороты.
Охая и причитая, к лицу прильнула старая соседка, у которой был чудный толстый кот Валентин.
Аньки рядом не было, но где-то вдалеке, дребезжа в мутоте, подсвеченной подъездными лампочками, раздавался ее плачущий голос.
Прокапав Самоваровой бесчисленное количество капельниц, врачи посовещались и перевели ее в специальное отделение ведомственной психиатрической больницы.
«Отделение нашей расплаты», как печально шутили сослуживцы.
С утра прибежал Никитин, которому Анька, проведя в вестибюле больницы всю первую ночь, сумела дозвониться и сообщить о случившемся.
И Анька, и Никитин, и некоторые из коллег старательно пытались прикрыть испуг и жалость бодрыми, невыносимо фальшивыми интонациями, замаскировать клоунскими улыбками, засыпать ее виноградом и яблоками.
Их бесконечные расспросы отдавали еще худшей формальностью, чем записи в следственных протоколах.
И только Ларка Калинина не стала ей лгать.
Пришла на второй неделе, когда уже не только тело, но и разум Самоваровой стал прозрачным от постоянного приема медикаментов.
– Ну ты, коза, даешь… Сломалась, да? И что кому доказать-то хотела?
– Я уже доказала.
– Что конкретно?
– В папке. Она осталась в моем кабинете. Он физически не мог это сделать. Он был у другой женщины, потому и молчал, врал поначалу…
– Ух ты… Ты сама подумай: жена под скальпелем побывала, проснулась уродом, началось заражение. А муж у другой бабы… Так, может, ему сесть проще, чем такую правду обнажать?! Учителю-то, а? Каково с такой правдой?
– Не проще, Лара! Ты сейчас про мораль. А мораль такая ветреная баба, что ложится под любую удобную конкретному обществу идеологию. И еще она далеко не совершенна… А я о правде. Нашей профессиональной правде. И мы обязаны обнажать ее такой, какая она есть. Это наш долг. То, что он был с другой женщиной, еще не характеризует его как подонка. Он мог любить эту женщину, а с женой поддерживать формальные отношения ради нашей с тобой морали.
– Да уж… А где мог скромный и верующий преподаватель гуманитарного университета взять деньги на такие операции? Ну да, я опять про мораль…
– Пострадавшая сама прилично зарабатывала. Личный тренер по