Монотонно загремели литавры — том-том-том! Том-том-том!
Ах, прохвосты! На репетициях они так упрямились, что он в ярости чуть не задушил их. Клементу и Зейфриду пришлось даже запереть его в артистической уборной! Но зато как великолепно, как слаженно играют они сейчас.
Вторая часть. Ему вовсе не потребовалось жестами обозначать её начало. Поразительно, какие чудесные звуки извлекали эти несчастные, забитые люди из своих инструментов. Просто бальзам на раны.
Последняя часть. Финал.
Он собирался прошептать: «Браво!» — как вдруг музыканты вскочили со своих мест и закричали: «Бетховен! Бетховен!» К нему потянулись руки, он сложил губы в подобие улыбки. Неужели они научились играть трудную для понимания, режущую слух музыку безумца Бетховена?
Он передал дирижёрскую палочку Клементу и ушёл за кулисы, чтобы размять для гибкости пальцы. Вернувшись на сцену, он сразу же подошёл к уставленному горящими свечами роялю, и на лице его появилось странное выражение. Он чувствовал себя «королём фортепьяно», обращающимся к подданным с тронной речью. Таковой он считал свой Четвёртый концерт.
— Готовы, Клемент? Хорошо. Аллегро модерато и дольче, дольче[83].
Он чуть наклонил голову, приближая ухо к клавишам. С такими квадратными ладонями и широкими подушечками пальцев, как у Клемента, только и играть «дольче». Он закрыл глаза, отчётливо представив себя сидящим за роялем. Но, увы, разговоры о глухом исполнителе окончательно отпугнули бы публику.
Сочиняя Четвёртый концерт, он постоянно думал об Орфее, спустившемся в подземное царство за своей Эвридикой и заворожившем обитавших там страшных богинь мщения своей волшебной музыкой. Он тоже Орфей, и вокруг него тоже парят тени, приближаясь всё ближе и ближе. Среди них и Жозефина, которую он также хотел извлечь из подземного царства невыносимой разлуки.
Так, а теперь рондо. Виваче! Виваче![84]
Он подался вперёд, непроизвольно махнул рукой, и светильники упали на пол. Двое хористов тут же бросились вперёд, чтобы поднять их, но Бетховен досадливо покачал головой, и они, подобно факельщикам, встали рядом с ним. Сфорцато и ещё раз эклат триумфалика[85].
Когда Шестая симфония закончилась и началось второе отделение, князь Лобковиц, понизив голос до хриплого шёпота, спросил сидевшего рядом гостя из Берлина:
— Для меня очень важна ваша оценка, господин Рейнхард.
Капельмейстер знал, что князь в каком-то смысле покровительствует Бетховену, и потому, поколебавшись, отозвался с любезной улыбкой:
— Так называемая пастораль настолько затянута, что у нас в Берлине или, к примеру, в Касселе её вряд ли решились бы исполнить для широкой публики. Ведь она по времени равна чуть ли не целому придворному концерту. То же самое можно сказать и о симфонии до минор. Разумеется, ваше сиятельство, в пасторали есть просто великолепные мысли и образы.
— А в симфонии?
— Могу лишь повторить свои слова. Что же касается фортепьянного концерта, то меня несколько смутил его чрезмерно быстрый темп. А этот прискорбный этюд с мальчиками и подсвечниками... Уж очень нелепо.
— По-моему, нам пора? — Лобковиц встал и сделал приглашающий жест.
— Да, ваше сиятельство. — Рейнхард также поднялся, — здесь невыносимо холодно, да, признаться, и довольно скучно. — Он окинул взглядом погруженный в темноту зал. — Остался один-единственный зритель. Любопытно бы узнать, кто он.
— Русский граф. — Лобковиц перегнулся через балюстраду. — Его имя... его имя... Правильно, Виховский.
— Получается, что по окончании концерта господин ван Бетховен поклонится одному зрителю. — Глаза Рейнхарда посуровели, губы поджались. — Если такое произойдёт, я, ваше сиятельство, больше ни одной ноты не напишу.
В Сочельник, предшествовавший новому, 1809 году, он приступил к партитуре нового фортепьянного концерта ребемоль мажор.
Неужели из-за этой академии с её дурной репутацией он должен вечно пребывать в летаргии? Он и так ничего не делал целых восемь дней. В уши к нему будто залезли крысы и начали прогрызать ходы к мозгу, живот словно набили раскалёнными углями. Временами он лежал на кровати, не в состоянии подняться, а тело его от диких болей в голове и желудке то сворачивалось в клубок, то снова распрямлялось. Признак старости? В тридцать восемь лет? У Баха многократное переписывание нот отняло зрение. Есть ли что-либо более губительное для здоровья, чем искусство? Но с этим никто не считается.
На грудь всё сильнее давила изнутри свинцовая тяжесть. Может, уехать к королю Жерому? Или лучше остаться в Вене? Он никак не мог сделать окончательный выбор. Конечно, став придворным капельмейстером, он сможет жениться на Жозефине, но при одном слове «двор» у него обострялись желудочные колики. «Завтра снова веселимся!» Неужели обманутые революционеры отдали свои жизни ради того, чтобы получивший вестфальскую корону младший брат Наполеона мог каждый день веселиться? Нет, даже ради любимой женщины нельзя отказываться от своих взглядов.
А Вена? Здесь правит окружённый старцами в напудренных париках император Франц. В его замках такие богохульные слова, как «свобода» и «человечность», нельзя произносить даже в подсобных помещениях.
В поисках ответа на щемящие душу вопросы: в чём смысл жизни? в чём причина его неудач? — он вдруг решил посвятить «Героическую симфонию» сестре.
Пьянящая торжественная импровизация фортепьянного соло концерта! Следом оркестр играет музыку, пронизанную непреклонной верой в победу! Затем... Затем марш! Непрерывный марш! Призывно гремят трубы, возвещая о начале вечной революции во имя добра и справедливости...
Работалось ему, как никогда, легко. Первая часть оказалась даже больше первой части «Героической симфонии». Си мажор поразил красотой даже его самого. А вокруг основной темы как бы вились триоли.
Один за другим слетали листки календаря, и вот уже на дворе середина февраля и нельзя больше откладывать занятия с эрцгерцогом Рудольфом. Ничего не скажешь, принц отличался добротой и искренностью, но дорога в Шёнбрунн представлялась Бетховену подъёмом на крутую гору — таких она требовала от него усилий. Он отправил эрцгерцогу чуть ли не дюжину записок, в которых объяснял невозможность дать урок самыми невероятными причинами. Сегодня принценова ждал его.
Бетховен тяжело вздохнул. Он сам себя называл «свободным музыкантом», но по-настоящему свободным можно стать, лишь избавившись от необходимости зарабатывать себе на жизнь. А так всё время приходится думать об этих отягощающих мозг и душу дукатах...
Но сегодня хоть выдался прекрасный день, Вена была покрыта сверкающим снежным покровом, и ослепительная голубизна неба как бы предвещала скорый приход весны.
Правда, в дворцовом парке его застигла метель, и, продираясь сквозь снежный вихрь, он принял окончательное решение. Прощальным взором окинул оба великолепных фонтана и почему-то вспомнил безумные цифры: в Шёнбрунне насчитывалось 1441 комната и зал и 139 кухонь. Они предназначались для одной семьи!
В одном из бесконечных, освещённых свечами в чёрных, инкрустированных канделябрах коридоров Бетховен встретил принцессу Марию-Луизу, о которой ходили довольно странные слухи. Неужели стоило