В ночь после ужасного события я впала в горячку. Металась по подушке, стонала и вскрикивала от страха. Проваливалась на мгновение в больной сон, а просыпаясь, не хотела открывать глаза. Мне снились странные, бессвязные картинки. И в каждом был Удальцов. Сначала он был в черном костюме, но без штанов. В одних черных трусах до колена. Он расхаживал по огромному пустому актовому залу и готовился к выступлению, держа в руках бумажный сверток. Я же ползала между сидениями и что-то искала, как оказалось позже, я искала галстук, потому что без него Удальцов отказывался выступать. Потом мы перенеслись в пустыню, где дул сухой ветер. Ветер опалял мое лицо, я ощущала каждую крупинку песка, забивавшую глаза. Я терла их руками, но становилось только хуже. Сильно хотелось пить, сглатывала сухим ртом и боялась поперхнуться сухим комком воздуха. Удальцов ядовитым голосом шелестел, что у него есть вода, но для этого нужно кое-что сделать, а что именно не называл. Он загадочно улыбался и настаивал на том, чтобы я избавилась от ненужной одежды, что в пустыне так никто не одевается. Я окинула себя взглядом, на мне была шуба и дедушкина старая шапка. Удальцов неистово хохотал над моим внешним видом и прикрикивал: «Раздевайся, раздевайся!» Однако я отказывалась, а он пуще кричал, зверея и повышая голос. Тогда я принялась ладошкой черпать песок и набивать им рот. Песок просыпался сквозь пальцы и зубы, но я не прекращала его жевать, обжигая рот.
Проснувшись, из последних сил добрела до аптечки и с трудом измерила температуру. У меня был сильный жар. После выпитой горсти жаропонижающих таблеток под утро мне удалось заснуть.
С той ночи прошло больше двух недель. Я сослалась на болезнь и временно перестала ходить в прокуратуру. Это место давно высасывало из меня жизненные соки, я сама и не подозревала об этом. Может быть, просто мне был необходим отдых, ну, а разве бесплатный общественный помощник не заслужил его? Все работники получали деньги, ходили в отпуск, уезжали в заграничные дали. И только почему-то я одна обязана была оставаться, как сторожила, на месте. Сначала помогая кому-то уйти в отпуск без задержки, доделывая хвосты, потом помогая другому с двойной нагрузкой. Стоило мне заикнуться, что это не вполне справедливо, как слышала твердое, неопровержимое: «А что, ты в резерв больше не хочешь? У тебя есть другая возможность устроиться сюда? Свою должность надо заслужить кровью и потом!» И я садилась на то же самое место, с какого собиралась оторваться вперед. Я догадывалась, что где-то совершила большую и непоправимую ошибку, но пока не понимала, где конкретно. С каких пор я превратилась в прокурорского домового?
Я заболела, очень тяжело. Болела душа. Но выздоровела я благодаря одному лекарству. Пьеро. После ночных метаний в бреду я вздрогнула от утреннего телефонного звонка. Даже обыкновенный звук вселял ужас. Я испугалась взглянуть на экран телефона. Пьеро. Испытывая перед ним паршивое чувство, от которого хотелось удавиться, я ответила. То, каким голосом заговорил Пьеро, с какой трогательной нежностью, заставило меня наконец разрыдаться, выпустить на волю все чувства. Я лепетала, что просто заболела, простудилась и ничего страшного не произошло. Пьеро выслушал, не перебивая, и сказал как отрезал, что все понял. А через час с невозмутимо-надменным видом заявился ко мне домой, встав на пороге перед моей матерью, которая пропустила его только тогда, когда я подскочила с кровати, услышав имя гостя. Он был рядом до тех пор, пока я не уснула у него на груди. Его добрые руки непрерывно поглаживали мой горячий лоб, отгоняя жар. Мы оба молчали, иногда тишину нарушали мои нечеткие горькие всхлипы. К счастью, Пьеро решил – в простуде виновата наша с ним затяжная на холодном воздухе прогулка.
Я впервые отсидела всю репетицию полностью, до самого конца, до самого ужасного конца! Я обалдела, когда режиссер заорал на труппу, что ему нечего делать среди бездарных бездельников, протирающих штаны в театре. Он раздражался тем, что один артист не там стоит – слишком далеко от сцены – другой слишком близко, потом его взбесило, что танцоры скучковались в одном месте. «Что за кучку пошлого дерьма вы изображаете?» Я неловко хихикнула, потому что с зала это выглядело именно так, но может быть, не стоило подбирать для этого столь крепкое словцо. Молоденькие девочки совершенно не слышали музыку, взмахивали руками и ногами не в единый счет, и получалось не синхронно. «Заново!» – звучала команда. Музыка ревела снова, танец повторялся, солисты исполняли все сначала. Одни и те же замученные движения танцующих, одни и те же слова поющих, отчего я зазубрила этот кусок спектакля настолько, что могла отыграть за всех. Конечно, сидя в мягком кресле рядом с режиссером, было легко рассуждать, будто я небесами одаренная, в то время как со сцены крепко несло потом. Взмыленные танцоры и солисты, они обливались потом, мокрые волосы, без дыхания; танцоры насиловали свои тела, а солисты и тела и голоса, потому что плясали все вместе. Но сколько бы раз не звучала команда начинать все снова, с лиц выступающих не сползала улыбка. Улыбка для зрителя. Зритель приходит в театр за волшебством, чудесной картинкой, где яркие образы будут мелькать перед глазами, не давая передохнуть. Песни, танцы, музыка, свет, феерия эмоций… За всем этим – телесная боль, недюжинное усилие на последнем дыхании, человеческие жизни, порой загнанные, как лошади на переправе.
Финальный раз, на мой взгляд, отыграли идеально. Режиссер поднялся с кресла и обреченно произнес, что с такой петрушкой выступать только в дурдоме, а не на серьезной сцене. Я не на шутку заволновалась, как же это получается? Если ты такой умный, иди и сыграй сам! Или научи других! А он поносит труппу! Раньше мне казалось, что режиссер – это мужчина пожилой, возможно седовласый, но бесспорно наделенный даром божьим создавать жизнь на сцене, и чтобы это получалось искренним и правдоподобным, он должен обладать житейским опытом и мудростью! Режиссер фигура авторитетная, сильная, как гора, за которой ютится труппа; режиссер не даст своих в обиду, пожурит чуть-чуть, где нужно, а где и погладит по головке. Как-то так! Этому парню, режиссеру-постановщику, было после тридцати, он орал благим матом и потел больше выступающих. Некоторые артисты были гораздо старше его, но для него словно не существовало возраста, он запросто «тыкал» всем. «Ты, бездарность слева! Будешь танцевать и дальше, как мешок с картошкой, – вышвырну в клубешник у шеста крутить голой задницей!» Подобные фразы уже перестали меня удивлять, режиссер пользовался ими, как будто черпал их из пособия «Как за минуту оскорбить сразу весь мир». Потом повернулся ко мне и спокойно спросил, нравится ли мне танец, на что я покивала, хотя, возможно выражая симпатию к танцу, который явно ему не нравился, подлила масла в огонь. По вискам мужчины текли струйки пота, а на шее вздулась вена. «Танец хороший», – ответил он, устремляясь взглядом на сцену, и за нашей спиной я услышала выдох облегчения хореографа.
Все стали потихоньку расходиться, устало, но все же весело болтая. Брат сегодня дома, он не был задействован в спектакле, только Пьеро, играющий главную роль. И он тоже смеялся. Затем все подошли к нервному и невоспитанному режиссеру, и опять все вместе засмеялись. Больше всех улыбался режиссер. И как ни странно, но у него была добрая улыбка, и вообще, сейчас он показался мне симпатичным мужчиной чисто внешне. От былого невротика не осталось и следа. Все уже распрощались, как режиссер бросил напоследок: «Ладно, отдыхайте,