слуг, и даже небольшой храм Иштар с фасадом, украшенным плетеными корзинами, из которых свисали красные фуксии.
Вместо мрачной высокой башни, зачастую служившей жилищем менее изысканным северным соседям, здесь высились три небольших, но весьма богато украшенных дворца, между которыми журчали фонтаны. Имелся даже зверинец с двумя львами, тремя леопардами, парой горных медведей и вольером, полным экзотических птиц.
Иной содержатель подобного великолепия не преминул бы обратить внимание аквилонского короля на праздничный и богатый вид своих покоев, но Альфред, казалось, был ко всему равнодушен и сразу же провел Конна в хранилище, где на многочисленных полках и стеллажах теснились манускрипты и футляры, содержавшие древние свитки. Выложив на стол изрядную груду манускриптов, он удалился, забыв предложить королю помыться с дороги.
По мере того как Конн углублялся в чтение, разочарование и досада на бесполезность его путешествия в Аргос поселялись в груди молодого короля. Записки Альфреда, хоть и проливали свет на историю строительства Турна, не открывали главного — причину падения Северной Цитадели.
Некий Эл Бритунский в своем обстоятельном труде, посвященном истории атлантов, упоминал остров Фалльхейм, который при желании можно было отождествить с Фаллем, однако бритунец упорно именовал остров летающим, а жителей его — крылатыми фалльхеймцами. Отсюда сам Альфред заключал, что эти сведения не заслуживают доверия, ибо Конан в своих рассказах не упоминал о крыльях жителей острова.
Брандол Устремский, неведомо из каких краев явившийся, оставил смутные и похожие более на бред безумца письменные излияния, в коих утверждал, что является полномочным представителем Гения Зла, господин же его обитает в жерле вулкана на клочке суши, лежащем к югу от Барахских островов, где якобы властвуют женщины. Брандол именовал культ островитянок «фаллическим», и только поэтому попал в список Альфреда.
Были среди рукописей записки некоего безымянного морехода, траченные морской водой, а потому смутно читаемые, — из них следовало, что означенный мореход, попав в страшную бурю, в трех днях пути попутным ветром на север от Кордавы, видел в море некий железный корабль, размером превосходящий кита, но уступающий легендарному Карлуку, спруту темных глубин, и что судно сие прошло мимо в сполохе ярких огней, под звуки весьма странной музыки, от которой у пяти матросов лопнули ушные перепонки, а еще трое бросились за борт и сгинули навсегда. Альфред весьма настаивал в своих заметках, что сей железный корабль мог быть тем самым, о котором поминал Конан.
Наконец, прилагалось чистосердечное, под пытками огнем сделанное признание кордавского бандита Раббака, заявившего в присутствии судьи и трех свидетелей из народа, что он был завербован неведомым человеком с неведомого острова, где сражался в рядах других наемников против войска — а какого именно, и кого то войско защищало, сказать не может. «Все мои дружки, значит, там и скопытились (далее непереводимая игра зингарско-аргосско-барахских ругательных выражений), а я, значит, утек, и тут вот с вами лясы точу». К большому сожалению, протокол допроса на сем обрывался, и внизу стояла размашистая резолюция судейщика: «Повинен смерти за кражу сапог и вольнодумство».
Некоторые надежды вызвала поэма безымянного автора, написанная на вульгарном народном диалекте и именуемая «О том, как король Конан судьбу свою вызнал». Чтобы дочитать ее до конца, Конну пришлось покрепче сжать зубы: поэма была насыщена скабрезными шутками по поводу мужской силы и неутомимой похоти варвара-киммерийца, каковой варвар, если верить народному поэту, «и пять имел за раз, не убоясь зараз…» Судьбу же герою предсказывала некая ведьма-старуха, утверждавшая, что «Конан омолодится, дабы опять жениться». Очевидно, собиратель Альфред обратил внимание на эту чушь исключительно ради названия.
Конн пребывал в крайнем унынии, когда из-за открытого окна донеслись до него чудные звуки лютни. Отбросив, словно мерзкого паука, свиток «народной поэмы», он поднялся со скамьи и подошел к стрельчатому проему, за которым дрожал знойный воздух и пели птицы. Неведомый музыкант наигрывал «Желтые рукава» — чудную пуантенскую песенку. Король выглянул из окна, желая найти источник столь сладостных звуков, и увидел в доме напротив, за приоткрытой витражной створкой, темноволосую женскую головку, склонившуюся над инструментом. Музыкантша казалась настолько поглощенной игрой, что он не осмелился ее окликнуть.
Он стоял и смотрел на женский профиль в окне дворцового здания, и теплая, нежная волна ласкала и терзала его сердце. Он видел своими зоркими, унаследованными от отца глазами смуглую кожу, черный разлет бровей, маленькую родинку возле чуть припухших, капризных губ. Темная прядь лежала на щеке, губы что-то шептали, очевидно, слова песни; он видел бисеринки пота на гордых крыльях прямого носа — видел и запоминал все. Он пил это зрелище, как пьет усталый путник холодную воду из родника.
«Отобедать, отобедать, — донесся сзади голос хозяина замка, — не изволит ли мой король отобедать?»
«А? — Он резко обернулся. — Кто эта женщина, летописец?»
«Моя дочь. Тебе понравилось, как она играет?»
«Как звать ее?»
«Эльтира. Эль…»
«Как прекрасна… — Конн почувствовал краску на своем лице. — Как прекрасна бесхитростная пуантенская песенка, не правда ли?»
«Да, — сказал Альфред, улыбаясь. — Она прекрасна, как утро, как летний день, как жизнь, мой король».
Потом они обедали в зале, и теплое летнее небо смотрело сверху, через квадратное отверстие в потолке. Эльтира сидела рядом с отцом и улыбалась аквилонскому королю. А он, забыв о цели своего путешествия в южную провинцию Империи, смотрел на нее и тоже улыбался. «Гей! — пели менестрели под свист дудок и жалобу свирелей. — Гей, король молодой, веселись и ликуй молодою душей!» И он ликовал и веселился в душе, но на челе его лежала печать мрачной невозмутимости.
«Отчего вы так суровы, государь? — спросила Эльтира. Голос ее звенел в лад давно отложенной лютни. — Отец сказал мне, что вы желаете узнать судьбу своего родителя, Великого Конана?»
Он кивнул. Потом сказал: «Все это тщетно. Что скрыто, то скрыто, прекрасная дона».
Она взяла тонкими пальцами ягоду винограда, и та засверкала, пронизанная в мягкой зеленой глубине солнечными лучами.
«Отчего же, государь? Я читала: все тайны рано или поздно раскрываются».
Альфред Паж покивал головой и отпил из кубка.
«Всему свое время, — сказал он. — Если богам будет угодно, мы откроем тайну Конана».
«А есть ли тайна?» — слегка улыбнулся Конн.
«Что-то ведь заставило старого короля вновь пуститься в странствие…» — сказал летописец.
«И вы, государь, ничего более не слышали о своем отце?» — спросила Эльтира.
«Нет. Знаю лишь, что Конан отправился к Офирскому оракулу, а потом — за море. С тех пор о нем не слышали ничего».
Ничего, ничего… Это слово витало над ним, словно черный, затмевающий крыльями солнце ворон, — с тех пор, как отец, совершив церемонию передачи власти, удалился в неведомые земли. И бежал за спиной, словно бледный огонь по сухостою, шепоток, и доподлинно знал молодой король, что многие именуют его сыном рабыни… Сыном рабыни и варвара именуют его.
С тех пор как удалился Конан, сын его подавил огнем и мечом три восстания, пресек восемь заговоров с целью захвата власти, казнил пятьдесят два человека и сто пятьдесят отправил в изгнание. Он старался быть достойным отца, сурового владыки завоеванной державы, а ныне — всего хайборийского мира. Старался — и страшился признаться себе, что воля его на исходе: нет в нем силы, питаемой древними безжалостными обычаями, и висит в оружейной взявшийся неведомо откуда зеркальный щит, в глубинах которого маячат смутные, тревожащие тени…
Или щит в тот год, когда он встретил Эльтиру в замке Горячего Ущелья, еще не появился? Он не мог бы сказать с определенностью…
Ночью случился пожар. Он начался на склонах долины, уничтожая плодовые деревья своими черными дымными щупальцами, и безостановочно покатился к стенам замка. Крестьяне из близлежащих