Шипела она так громко, так навязчиво, так невыносимо удручающе, что Аллен, оборвав прессующую давку собственных мыслей, невольно заслушался. Подумал даже, будто где-то с шуршанием вращается заговоренная волшебная катушка — невидимые аппараты в стенах писали на такие же невидимые магнитофоны их разговоры, — а чуть после, выбравшись из черного матового круговорота, обнаружил вдруг, что гребаная белая таблетка не просто растеклась кристаллической мутной жижей, но еще и прожрала кусок несчастного пола, белыми же каплями спускаясь ярусами ниже, продолжая грызть дальше, до еще более непроходимо глубоких этажей.
На этом ему сделалось как-то совсем до тошнотворного нехорошо, в скорлупке желудка заскребся пушистыми лапами испуганный, отчаявшийся, беспомощный кролик с красными глазенками, этакий внутренний печальный продуктовый запас, до которого — старайся или не старайся — так или иначе никогда не дотянешься: сколько телесная кислота ни пыталась выработать хотя бы единственно сок, а переварить пушной гадины и накормить требовательного зверя-голода никак не могла.
На фоне всего этого Юу — мальчик смышленый и хороший, но напрочь не умеющий понимать с первого раза там, где понимать требовалось с полуслова — снова шевельнул ложкой, погрузил ту в хохочущее таблеточное нутро, попытался засунуть порцию новой шипучей дряни в рот…
И в ужасе застыл, округлив глаза и непонимающе шевельнув побледневшими вмиг губами, когда Уолкер, не потрудившись произнести ни звука, просто потянулся, сипло рыкнул и ударил рукой по руке мальчишеской, выбивая из той столовый прибор.
Звякнуло железо, отскочил каучуком загребной черпачок, вспыхнула в свете зажженных ламп сталь, разбежались врассыпную пуговицы-таблетки, а сука-Уолкер так и остался сидеть с совершенно невменяемым выражением той чертовой упертости, с которой не было ни малейшего смысла спорить, которая все равно разорвала бы бараньими рогами в клочья, поверху придавив вымазанными в сене и дерьме копытами.
— Ч-что ты… что ты, черт… Что ты делаешь, ублюдина?! — Юу, слава Богу, был слишком гордым, чтобы так легко повторно притронуться к запретной теперь для него миске. Покосился только налитыми бешенством кипящими белками, тряхнул головой, торопливо отвернулся, напыжив все шерстинки-волосенки, скаля в прищуре острые разгневанные зубки.
— То, что и должен был сделать сразу. Извини, конечно, славный, не знаю, как устроен твой желудок, но есть подобную отраву я тебе больше категорически не позволю. Лучше…
Юу, теперь вот совсем доведенный, слушать его не стал.
Прорычав сквозь плотно стиснутые челюсти, подобравшись всем тощим, но жилистым тельцем-пружинкой, он, помешкав с пару пучков секунд, свернулся маленьким панголином, скребнулся о пол ногтями и, вспыхнув повлажневшими глазами, с места, где и сидел, набросился одним резвым прыжком на растерявшегося было Аллена; взметнулась, опрокинутая, миска с таблетками, перевернулась глухо брякнувшая пластмасса, протанцевав вибрацией на растревоженном краю.
Уолкер, принимая свою вину, отраженную в быстро-быстро колотящемся детском сердце, ничему не сопротивлялся. Уолкер спокойно сидел, опустив брови, губы и руки, и мальчишка, трясясь доведенными до истерики пальцами, ухватился за его шиворот, стиснул тот в кулаках, с силой дернул на себя, заставляя прильнуть лбом ко лбу и носом к носу, а еще мгновением после заторможенно сообразил: глаза — его собственные глаза — стали мокрыми, темными, проливающимися солью и кричащими: говорить об этом нельзя, видеть этого нельзя, притворяйся, притворяйся же ты тоже, раз уж приперся ко мне, черт!
— Сука… Какая же ты… сука…! — рыча, подвывая, поскуливая, вытолкнул искусанный детский рот. — Зачем ты только заявился сюда…? Зачем, зачем… Зачем ты мне жизнь портишь?! Рассказываешь свои паршивые сказки, диктуешь, что можно, а чего нельзя, будто в силах что-то изменить, будто я тебе… будто со мной так… Будто думаешь, что я тебе поверю! Будто ты меня и вправду можешь… взять и вытащить… проклятье… сука… сволочь ты тупая… идиот… проклятый…
Аллен молчал.
Тускло смотрел, как мальчонка, кроваво кусая губы, давя рыдания, бился лбом о его лоб, выл, драл за смявшийся шуршащий воротник, тряс, лупил кулаком по плечу и груди.
Терпел.
Терпел, терпел, только громыхал упавшей душой, только сам готов был завыть, а после, поймав на кожу теплые оброненные слезы, уловив чутким слухом первый жалобливо-неистовый всхлип, чужое бессилие и вылившуюся со слезами защитную ярость, аккуратно, но твердо приподняв руки, крепко обхватил теми детеныша поперек спины и костлявых острых бедер. Еще крепче прижал к себе, вплавил жидким оловом, не оставив ни кислорода, ни возможности освободиться; надавил поднявшейся ладонью на мохнатый затылок, притиснул лицом в плечо, зарылся пальцами в волосы, принимаясь мягко, неторопливо наглаживать.
— Тихо, славный мой, тихо… — шептал, пока ручонки Юу сами собой разжимались, отпускали и воротник, и кулаки. — Тихо, пожалуйста, прошу тебя… Не плачь. Только не плачь, хорошо…?
— За… затк… нись… ты… — он вовсе и не плакал, нет. Он рыдал, он до судороги стыдился, теснее зарывался лицом в плечо, будто так надеялся спрятаться и никому не показывать этих своих секретов, делающих его самым обыкновенным, самым живым человеком из сотни, тысячи, миллиарда. — Заткни… свой… Рот свой… заткни…
— Я вытащу тебя, славный, хороший, чудесатый мой мальчишка… Обещаю, что вытащу тебя наружу… Покажу солнце, покажу небо, покажу зиму, покажу лето. Покажу всё, что ты только захочешь увидеть…
Он укачивал его, незаметно перетягивал на колени, кутал в кокон согревающих рук, которые умудрялись находиться одновременно везде. Не замечая того, утыкался губами в пушистую макушку, целовал, выглаживал кончиками дрожащих пальцев трепетные уши и шею, мокрые щеки и выступающие остринкой лопатки, а мальчишка, скаля зубенки, отдавался, мальчишка уже позволял, хватался за его одежду, тщетно пытался порвать. Шептал заевшим, но слабеющим полукругом:
— Заткнись… заткнись, заткнись же…
— Я покажу тебе весну, покажу острова, полные бананов и банановых королей. Покажу сусликов и мартышек, большие зеленые эвкалипты и как по осени улетают на юг серые цапли с камышовых болот. Дорожные бродячие сюжеты, записанные собранной грязью на глиняные таблички. Проливной теплый дождь, потемневшие от времени городские часы на старой колокольне, стоящие на туманной сырой площади, пока внизу снуют люди, пестреют разноцветные зонты. Тащащих телеги лошадей и набитые карусельным барахлом кибиточные экипажи. Открывшийся приездной цирк ранним летним утром, когда солнце еще не встало, а в клетках уже просыпаются голодные полосатые тигры и мохнатые желтые львы с царственной гривой. А потом снова — весну, весну, весну с белыми певучими ландышами… Я не знаю почему, Юу, но больше всего я хочу показать тебе, как после долгой холодной зимы в белых шубах приходит, наконец, цветущая весна…
Заговоренный мальчишка в его руках всхлипывал, пытался сложиться пополам, подтянуть забинтованные ноги и все еще притвориться, будто его здесь нет, будто это ветер