— Да заткнись ты! Заткнись, сучоныш! — О нет, пытаться достучаться до него было по всем фронтам бесполезно. Однозначно, черти, бесполезно. Звереныш, взбесившись, забрыкался ножонками, заколотил кулаками, заматерился на самое ухо отборной взрослой грязью, ерзая этой своей всё еще горячей грудиной по спине, задевая сползающими бедрами задницу. — Заткнись немедленно, гребаный придурок! Это ты не ори на меня! Пошел на хер! С какого хрена ты раскомандовался?!
Наверное, всё бы еще ничего: Аллен махнул бы рукой и на оглушающее железное эхо, и на подозрительную тишину, и на нахальные нападки и полное нежелание слушать да адекватно воспринимать никакие не приказы, а просьбы, направленные в помощь им обоим, но мелкий гаденыш останавливаться на половине пройденного не умел, мелкий гаденыш решил пойти дальше.
Стиснул в кулаке прядь седых волос, с силой дернул, наверняка вырывая не одну и не две волосинки. Потянулся, ударил ногой в боковину, а после, совсем рехнувшись, вдруг взял да и впился кровожадными зубенками в точку между шеей и плечом, в мгновение доводя до срыва не столько даже болью, сколько посягательством на роль, которая ему явственно не предназначалась.
И еще, что уже вкрай никуда не годилось, посягательством на то, чтобы в форменных узких брюках задумчиво заныло, приподнялось, обдалось жидким мурашковым жаром, застилая глаза стремительно вылившейся и окислившей ночь светозарной пеленой.
— Черт возьми… По-хорошему ты, выходит, не понимаешь, да?
Времени открывать прелестный матерный ротик мальчишке не оставили: Уолкеру хватило резко наклониться, приопустить голову к коленям. Змеиным рывком завести за спину напряженные руки, ухватиться за тощую ногу, дернуть за ту с приличествующей силой — не чтобы сломать, а чтобы сбросить прочь с позвоночника, поднять в воздух и оставить болтаться макушкой вниз.
Запальчивое сумасшедшее существо, не ожидавшее столь фривольного с собой обращения, в первый секундный сноп даже не высказало ни слова, не издало ни звука; только разлепило губы, вытаращило ошеломленные глаза, брыкнуло оставшейся свободно трепыхаться ногой, вскинулось спустившимися ниже головы прутьями-руками.
Тихо, настороженно, как электрическая сигнализация, прокачалось гипнотизирующим маятником из стороны в сторону, побледнело во тьме полураспада лицом, нервируя молчаливо глядящего Аллена поразительно покладистой, поразительно нехорошей предупреждающей тишиной…
А затем, в одно мгновение догорев дотла, обернувшись маленький горностаевой фурией в углистой саже, сигнализация взорвалась: заорала, зарычала, забилась так неистово и так яро, что Аллен едва не разжал хватку, выпуская к чертовой матери чужую хрупкую лодыжку, так и норовящую саму себя переломить.
— Пусти! — в святой истерике визжала она. — Пусти меня, дрянь! Гадина! Ублюдок чокнутый! Больной на всю башку психопат! Пусти меня! Пусти, я тебе по морде двину, сволочь! Пусти, скотина! Пусти же ты! Ублюдина!
Аллен уворачивался, танцевал на пятках и носках, прогибался назад, радуясь тому, что ручонки, как ни старались, но дотянуться до него не могли. Правда вот эхо, обернувшись конем с алюминиевыми подковами, свирепствуя, уже вовсю носилось по пройденным да не открывшимся пока этажам, гремело запущенными топливными котлами, ревело, выло, трансформировалось до военного призывного проклятия, и оставалось только уповать, что здешний малодушный персонал, узнав чудный грубоватый голосок, порешит, будто мелкий дьяволенок, которого тут и так каждый второй страшился едва ли не до обморока, отыскал себе новую жертву да пытался перегрызть той глотку в красных кишечных потемках опасной ночной прогулки — его-то голоса, слава Богу, слышно не было, он ведь не такой идиот, он, в отличие от вспыльчивого Юу, еще помнил, для чего изначально поперся сюда.
— Никуда я тебя такого не отпущу, — заниженным шепотом шикнул он, понимая, конечно, что до разошедшегося чумного щенка таким способом не то что не достучишься — даже не привлечешь толком внимания. — Успокойся ты, ну! Да успокойся же! Что у тебя снова такое стряслось, что ты с ума посходил?! Успокойся, Юу… Черт…
Бестия не слушалась.
Бестия орала, бестия билась, бестия щелкала молоденькими зубками, метала губами признания в повсеместной ненависти, вращала глазами и вот сейчас воистину походила на тварюжку из очаровательной по душевной теплоте преисподней — удивительно, как гнев уродовал в иное время красивых, трогательных, притягательных в своей беззащитности людей.
И, если ненадолго оторваться да вспомнить об Акума, получалось, что да, действительно, уродовал.
В конце концов, когда Аллен с обреченностью принял и признал, что по-доброму у него при всём желании ничего не получится, двинутый шизофреник некстати сообразил, где может отыскать щелочку к проигранному превосходству; Второй вывернулся, подтянулся натасканной пружиной, запрокинул голову, вскинул руки…
Произошло всё это так быстро, что Аллен заподозрил не подвох, а прямую констатацию подступающей кончины их чокнутого плана лишь тогда, когда тощие, но сильные ручонки оплелись вокруг его локтя, стиснули кости, прицепились прихваченным на прогулке кровососным клещом, а в следующую секунду…
В следующую секунду в ход пошли зубы.
Мальчишка впился с неуемной пенистой злобой; вонзился в плоть, прогрыз кожу с той сноровкой, которая лучше всяких слов кричала: о да, он привык это делать, привык загрызать, привык перекусывать глотки в самом прямом, оказывается, смысле, и никакими остроумными метафорами причудливый старина Сирлинс вовсе не крыл.
Бестия вгрызалась, пыталась выдрать клок сочного неаппетитного мяса, драла ногтями; Аллен едва не выл, Аллен едва не тонул в непроизвольно брызнувших вниз по щекам защитных рефлекторных слезах…
Мысленно попросил прощения — не то у сострадательного Господа, не у этого недорощенного психопата, — а после…
После, устав, вымотавшись, почти валясь с ног от долбящегося в виски циркового фарса, просто приложил доставшего до дьявольщины детеныша об стену — с силой, с холодной расчетливостью, не жалея ни хрустких костей, ни подаренной боли, ничего вообще, чтобы только одуревшее создание хоть немного протрезвело да вернулось в палатку шаткого своего рассудка.
С мальчишеских губ сорвался стон — хлипкое растревоженное бульканье, сиплый писк, подключившаяся растерянность в распахнувшихся заслезившихся глазах черного сейчас оттенка настоявшейся подземной бузины. Что бы там про него ни говорили, а боль он чувствовал, чувствовал прекрасно, не хуже любого другого, и, пытаясь от той отгородиться, снова засучив короткими ножонками, попробовал оттолкнуться теми от угрюмой жестяной стены, чтобы хотя бы не висеть в вопиющей ломающей беззащитности под удавкой чужой вершащей руки. Впился в ту пальцами, пообдирал