Морэндис невольно улыбнулась, видя жадное любопытство в глазах наставницы. А предводитель Круга, между тем, пошарив в кожаном мешочке, выудил оттуда черный камень, с одной стороны надколотый, а с другой — как будто оплавленный.
Эльфийка вздрогнула.
— Это же…
— Да. Камешек из стены Ангбанда, — Дагмор установил камень в центр стола. — Знайте, красавицы, искусство ведовства состоит в том, чтобы помнить: будущее таится в прошлом. Оно, как зерно в земле, из прошлого вырастает, и если ты пытаешься увидеть будущее, опираясь на настоящее, и получаешь такую вот ересь… значит, что надо сделать?
— Узнать прошлое, — еле слышно шепнула нолдэ, завороженно глядя на черный осколок страшной памяти, лежащий на светлых досках стола.
— Верно!
— Но почему… это… — под строгим взглядом выцветших глаз эльфийка умолкла.
— В гадании всегда есть подсказка, даже если оно кривое, — старик указал на горсть деревянных фишек, которые Морэндис по-прежнему держала в руках. — Что у тебя выходило до этого? Меч и золото пришли с Запада, знаки мирных ремесел упали в угли, странствие и сокровище легли к Востоку, а сердце гадания ушло на Север. Значит…
Побледневшая, как мука, нолдэ отступила к стене и осела на лавку.
— Не бойся, красавица, — ласково сказал гадальщик. — Ни его, ни его сына в ближайшие пару тысяч лет тут не предвидится, крепко мы им вломили. Первый заперт надежно, второй еще долго не высунется. Тут же, если верно я понял, дело совсем в другом…
Ведун перевернул кожаный мешочек, встряхнул, и на стол градом посыпались костяные фишки.
Дробный стук вскоре стих; настала тишина. Две женщины внимательно смотрели на старика, замершего, вглядываясь в картины былого и грядущего, туда, куда тянулись нити Вайрэ…
— Да. — Сказал он, наконец. — Я верно угадал.
— О чем ты, мастер?
— О том, что ты, внучка, большую обузу себе на шею повесила.
Старик бросил мешочек из-под фишек на лавку, подошел к окну. Дом, где он остановился, принадлежал кому-то из его родичей-беорингов — а они, даже прибыв в безопасную благословенную Эленну, строили дома, словно маленькие крепости — за крепкими заборами, с тесными двориками, с узкими, извилистыми ходами между построек…
— Ты знаешь, девочка, что порой, раз или два в поколение, рождаются у нас странные дети, — заговорил Дагмор. — Не то, чтоб безумные или недоумки какие, а словно бы не наши они. Словно бы в своей семье чужаки. Не сразу такое является, а с возрастом — лет в десять-пятнадцать, порой и позже, но редко. Из дома они обычно бегут, а даже если и остаются, долго не живут. Обычаев наших знать не хотят, живут, как бабочки, толкуют о странном, а о чем — и объяснить-то не могут. Прикрикнуть на них — что ударить, а ударить — что ранить. Словно иней на ветке — дунь на него, и осыплется. Давным-давно наши мудрые, разобравшись в их словах, рассудили, что они — из слуг Моргота, которого тогда звали Неназываемым. Сперва считали подменышами, потом — темными духами, что воплощаются в человеческих телах. Гораздо позже мы приоткрыли тайну с помощью Берена, узнавшего кое-что от государя Финрода… вижу, госпожа, ты догадываешься, о ком речь?
Айвиэль дрогнула, тихо вздохнула.
— Я догадываюсь… но это безумная мысль. Как такое возможно?
— Неизвестно, — ведун вернулся к столу. — Да и не интересно никому… смотрите, — он указал на несколько фишек, окруживших черный камень. — Клятва, судьба, любовь и память — обычно их берут, гадая на взрослых, дети от всего этого чисты, но тут у нас ребеночек непростой… кстати, вы ее уже как-то назвали?
— Нет, дедушка. Я хотела сперва погадать…
— Это хорошо, — старик вздохнул. — Потому, что гадание завершено, и смысла длить его нету. Назови ее Литиэль, Дева-Пепел, потому, что пепел у нее позади и пепел впереди — ничего другого, лишь бесплодные поиски теней прошлого и пустота.
— Дедушка, я взяла на себя заботу.
— Ну и дура. Все равно пользы не будет — эх… ей-Эру, милосерднее было бы утопить.
— Дедушка!
— Пеплу не стать вновь огнем, — ведун сожалеюще покачал головой. — Но ежели ты так решила… действуй. Воспитывай, учи. Вдруг что-нибудь да получится…
***
Память равняется слову «боль».
Жизнь равняется слову «сон».
Сон — и дурман, от которого она очнулась в предсмертьи.
Стоило ли позволять измученному сознанию обмануться последним виденьем — чтобы очнуться в ясном уме, медленно осознавая: вот это мой дом, вот это мой муж, а вот это я… мое мертвое тело.
«…О, проклятая память моя, прорастающая из-под пепла!..»
Казалось — это лишь бред, видение того, что не может случиться, видение, которому она не верит — нет, нет, это страх говорит во мне, а не дар! — и принимает чашу терпкого вина из рук любимого. Что-то в ней видит, как дрожит отражение в светлых глазах, как нервны движения рук, как неестественны улыбка и голос, что-то в ней кричит: брось чашу, урони, разлей, неловкая, отойди, не слушай — и будет тяжек твой путь, болью наполнен, углями костра, ледяной вьюгой, железом острым и горьким ядом. Но будет ясен твой путь, которым пройдешь ты, шагнув на звездную дорогу от стен Аст Ахэ, тебе отворят двери вражеский клинок или стрела, и из жизни в жизнь ты пойдешь, оставляя след в душах, храня и передавая память, будешь, как маленький муравей, носить по песчинке, и поднимется гора до самого неба, до Стены Ночи, и падут оковы любимого твоего, и исцелятся раны, и пойдете — рука в руке, по живой земле, древней и юной, Возлюбивший Мир и Хранящая Мир…
И лязгом железа упало — нет.
«Мрак и туман вокруг, куда бы я ни смотрела. Мрак и туман — и я не вижу пути. Что стало со мной?»
Что же ты сделал со мной, Тано? Неужели вина моя столь тяжела? Куда я пришла не по своей воле, куда мне идти теперь? Не вижу пути — лишь память осталась, горькая память, рвет сердце — лица, лица, лица, мертвые лица и кровь…
«Мне больно, Тано».
Ежась, словно от неощутимого холода, она глядит на себя. Свое же лицо ей кажется почти незнакомым, и этот мужчина, упавший на край кровати… муж? Нервно вздрагивая, она отшатывается назад, когда вспоминает их ночи, и что-то чужое рождается в сердце. Что-то похожее на холодный комок тающего снега…
«Холодно, Тано».
Хочется пожалеть его, влюбленного в отражение луны, в вишневый цвет и утренний туман — но и жалости нет, лишь холод в груди, и холод целует пальцы, и она