Стрела вышибла сотню щепок из коновязи; этими щепками Лаура осыпало, как дождем.
…я устал, сонно подумал юноша. Я устал. Я убил на озере человека, а теперь — я словно пытаюсь выменять, словно пытаюсь — от конца и до самого начала — заменить его собой. Но у меня плохо получается, я не обманщик, я не актер, я умею всего лишь попадать по круглой мишени с любого, черт возьми, расстояния. Но у меня плохо получается, я не обманщик, я не актер; я боялся, что умру, когда называл по имени господина Эса. Я боялся, что умру, и мне стоило немалых усилий произнести его не шепотом, произнести его — громко. Улетайте прочь, laerta Estamall’…
Я устал, сонно подумал юноша. Я устал. Я убил на озере человека, и я виноват, я признаю себя виноватым. И если я могу это искупить, если я могу за это расплатиться — то почему бы и нет? Я согласен. Лаур, одолжи-ка мне свой…
— …меч, — хрипловато произнес он. — Будь любезен, одолжи мне свой меч.
Они сидели у низенького забора. У низенького каменного забора, и фардийцы бросили свои чертовы луки, обнажили кривые сабли и двинулись по изломанной брусчатке — вперед, нисколько не сомневаясь, что противник уже никуда не денется.
Перед ними был чей-то роскошный дом. С выбитыми окнами и распахнутыми дверьми — заходите, пожалуйста, и берите, что вам угодно, только не забывайте — любая вещь, покинутая нами, теми, кто жил в этих комнатах, будет безнадежно испачкана…
— Зачем? — нахмурился мужчина.
— Не спрашивай, — вежливо улыбнулся юноша. — Просто… будь любезен, оставь его тут. А потом забирай госпожу Лойд, и… если вы доберетесь до чертовой стены — не надо меня ждать. Хорошо? Не надо. Я… сделаю все. Напоследок, сегодня, у этой площади… я сделаю все. И не кривись так, сам посуди — какой из меня беглец?..
Звенели шаги по телу площади. И молчал фонтан, хотя в такое теплое время — почти лето, пускай и внезапное, пускай и заменившее собой зиму, — ему полагалось бы шуметь, ему полагалось бы мелодично ронять капли бирюзы на бортики. И кто-то обязательно сел бы рядом, наслаждаясь его песнями — и его прохладой. Как однажды сел высокий беловолосый Гончий, как однажды сел худой голубоглазый человек со шрамом от виска вниз…
— Не говори глупостей, — перебил юношу Лаур. — Мы не позволим тебе…
— Лойд, — упрямо отозвался тот, — ранена. Если ей будешь помогать ты, Лаур — она выживет. Она спасется. Потому что, в отличие от меня, ты на это способен. А я… посмотри. Посмотри, у меня дыра в теле. Я все равно умру. Если не на этой площади — то где-нибудь за ее пределами.
Лаур молчал. И звенели шаги — совсем недалеко, того и гляди — доберутся до замерших людей, доберутся и…
— Я могу сама, — вполне ожидаемо возразила девушка. — Я могу выжить… и сама. Я не хочу… не хочу никого больше…
…Она ранена. Из-за меня — давно и опасно ранена; из-за меня она давно забыла, каково это — ходить по миру без неуклюжего деревянного костыля.
И она — последнее, что оставил на Карадорре мой… командир.
Рукоять легла в огрубевшую ладонь юноши так легко и естественно, будто была его частью, будто была — его запасной рукой. И он сжал ее, крепко и неумолимо — сжал, и снова улыбнулся, и выпрямился, и приготовился к бою — настолько, насколько еще умел.
Лаур не слушал, какими словами обзывает его Лойд. Лаур не слушал, и не ощутил боли, даже когда она ударила своим кулаком по его раненому плечу. Лаур не слушал; распахнутые двери мелькнули — и навсегда исчезли, и промчались мимо роскошные комнаты, и выбитые окна, и кухня, и черный ход…
Позади орали фардийцы.
Одураченные фардийцы.
Сколот наблюдал за ними чуть настороженно, хотя — по сути — его не беспокоило, десять или двадцать человек попирает своими сапогами площадь. Его не беспокоило; он принял боевую стойку в изломанных воротах, он заключил, что будет — словно бы — охранять покинутый хозяевами, охранять осиротевший, предоставленный соленому ветру и янтарю дом. Голубоватые стебли цветов стелются, и стелются, и стелются по его стенам; янтарные цветы покачивают нежными лепестками, но нет их привычного, их отчаянного клича.
Звон железа. Чье-то бледное лицо напротив; и опять — звон. Рукоять выпадает из руки, рукоять неизбежно — выпадает, рука невыносимо слабая, руке уже не помочь. Я все равно умру, это все равно — случится. Так почему бы не… поиграть?
Я буду — офицером на доске для шахмат. Я буду — офицером. Я этого не знал, я об этом не догадывался, но у меня еще есть… один фокус. Я как-то видел господина фокусника в Лаэрне; он так забавно, так смешно доставал из ушей то монетки, то колоду карт, а то и длинные атласные ленты, что люди хохотали, не умолкая. Он так забавно морщился, пытаясь найти у себя в кармане живого зайца, что дети подавались ему навстречу и удивленно таращили глаза: неужели он — волшебник?!
Он делал это… забавно.
А у меня… забавно не получится. У меня получится…
…немного страшно.
Сталкивались мечи. Сталкивались потеплевшие лезвия; рука была уязвима. И как, озадачился он, как Лауру, и его командиру, и Лойд, и тем их товарищам, которые погибли — или выступили за Малерту — на войне, удавалось побеждать с помощью такого оружия? Дьявол забери, как же устали плечи — за какую-то жалкую минуту, за какой-то жалкий десяток неуверенных блоков. Я даже не задел — я все еще не задел — ни единого солдата, и на войне я бы наверняка остался лежать у краешка поля, но тут меня — едва ли не с любовью — охраняет каменная кладка забора, и столбы, и петли, и железные створки чужих, по сути, ворот.
Я бы наверняка остался лежать у краешка поля, но у меня есть… один фокус.
Ему почудилось, что мальчик с мутноватыми синими глазами стоит у фонтана. И облизывает пересохшие губы, сплошь покрытые узкими красноватыми трещинами.
Обветрились, подумал Сколот, надо же, как сильно обветрились — как будто он половину мира пересек…
Мальчик смотрел на него с досадой. Мальчик — впервые — показал ему