Лаур, занятый поисками, не заметил, что девочка по имени Лойд исчезла.
А метель укрыла ее следы.
…по заснеженным улицам и по каменному телу острова. По обледеневшему океану — иди ко мне, иди сюда, маленькая. Любой, кто родился на этом клочке суши, имеет право загадать желание. И я свое загадал.
По заснеженным улицам и по каменному телу острова… иди ко мне.
Помнишь, там, на Келетре — я спасал тебя не единожды. И сегодня… я спасу тебя снова.
Тебе исполнилось девятнадцать. Ты могла бы жить, и жить, и жить еще очень долго, но у тебя — нарушенный код. Помнишь, там, на Келетре — ты совершила самоубийство? Точно так же ты поступишь и здесь.
Но — только если не подойдешь.
Вон там, на снегу. Это не настоящие врата, но — точка связи; дотронься до меня, Лойд. Или мне стоит называть тебя — Такхи?..
Она покачала головой.
Нет, не стоит.
Храм устоял, и в полумраке зала все еще возвышался украшенный желобками алтарь. Храм устоял, и в полумраке зала все еще отдыхали кости ее сородичей, которые хотели убить маленькую девочку с белыми волосами и ясными серыми глазами. Которые хотели убить маленькую «чистую» девочку — и не знали, что были бы спасены, что избежали бы участи, отведенной Создателем, если бы… смогли ее пощадить.
Вон там, на снегу. Это не настоящие врата, но — точка связи. Дотронься до меня, Лойд.
Она села, опираясь на каменную стену. Океан, обледеневший океан раскинулся под небом, как еще одна, как новорожденная пустошь; где-то в его брюхе уснули рыбы. Девочка по имени Лойд криво усмехнулась — ты знаешь, Талер, недавно я думала, что без луны, и солнца, и звезд небо очень похоже на стекло. Но я ошиблась — оно похоже на лед, и теперь получается, что этот заснеженный океан — это кусочек неба, или небо целиком, и что ему грустно, ему невероятно грустно — без туч и облаков, и света, и кораблей. Небесных кораблей типа «Asphodelus-а»…
Ей почудилось, что он тоже мрачно усмехается. И она почти видела его тонкие губы, и шрам, искаженный этим движением, и заостренные полумесяцы на темно-зеленом воротнике.
И она почти видела… и усмешка стала ее улыбкой.
Талер, я так и не сказала тебе этого. Я так и не сказала тебе этого — ни разу, а ведь у меня было столько возможностей. У меня было столько шансов, а я молчала, я боялась, что ты не поймешь, или рассердишься, или… будешь этим расстроен. У меня было столько часов, и дней, и месяцев, а я бестолково ходила за тобой — повсюду — и думала, что нельзя, ни в коем случае — нельзя… но я ошиблась.
С той самой минуты, у запертого шлюза, где ты впервые меня обнял. С той самой минуты, в зале храма на каменном теле острова, чье имя стало моим… я люблю тебя, Талер. С той самой минуты — и… всегда. И мне, понимаешь, наплевать, что это — неправильно, или низко, или, ха-ха, грязно… мне наплевать. Потому что на самом деле важно только одно: я не умею… жить без тебя. Я не умею, и не хочу, и не буду… я хочу до последнего, я хочу до последнего, до конца, понимаешь — быть с тобой. И касаться твоих волос, и верить любому твоему слову, и слышать, как ты не спишь, как ты пытаешься улечься, но тебе мешает огонь, и огонь расползается по твоим жилам, и огонь тебя мучает, и…
Она погладила снег.
И с того момента, как она провела по нему ладонью — все пропало. И каменное тело острова, и давно покинутый храм, и океан, похожий на пустое карадоррское небо. А затем… появилась панель.
Голубая светодиодная панель у шлюза «Asphodelus-а».
Она выдохнула. И ощутила, что у нее по-прежнему — настоящие, по-прежнему — живые ноги, хотя левая безнадежно сломана, и кости повреждены. Она выдохнула — и ощутила, что стоит на обшивке, и на ней по-прежнему теплый дорожный плащ, и под пальцами — незыблемый деревянный костыль.
В рубке было тихо и довольно темно. И — тлел, оранжевыми клочьями тлел в до боли знакомой пепельнице огонек его сигареты.
Она выдохнула опять. И шагнула вперед.
Он спал, свесив бледные кисти рук с подлокотников капитанского кресла. На темно-зеленом воротнике блестели два заостренных полумесяца; черные волосы падали ему на лоб, и на воспаленные веки, и на скулы. И темнела зашитая полоса шрама, и порой — если наблюдать за ним так же долго, как, замерев, наблюдала девочка по имени Лойд — глубоко под кожей билось живое пламя. Танцевало по тонким, уязвимым сосудам, выжигало сердце дотла. Но Талер почему-то не просыпался, почему-то не двигался. И выглядел таким уставшим, что окликнуть его — и разбудить — она не сумела.
Она просто села на обшивку пола у его ног.
Как верная собака.
Особняк был роскошен. Розоватые стены, белые плиты вокруг стеклянных окон; двустворчатая дверь, по обе стороны от нее — почетный караул. В саду — синеватые кипарисы, но нет молодого, полного энтузиазма слуги, да и караульные невесело прячут исхудавшие лица под шарфами. Это бесполезно, и они знают, что это бесполезно — только им все равно отчаянно хочется верить, что эпидемия закончится, и все снова будет хорошо.
Под синеватыми кипарисами — чужие могилы. Целая россыпь могил, неуклюже вырытых в сырой земле; неожиданное тепло явилось на Карадорр, и бледно улыбается юный лорд Сколот. Ему нравится лето, и нравится весна; он почти умеет, у него получилось, он — любит шумные грозовые тучи, и ливни, и яркое пятно солнца. Он почти умеет, у него получилось — наконец-то, ура, он — вовсе не бездушная кукла, он скучает по Тринне, и по Драконьему лесу, и по госпоже Эли, и по светлому замку Льяно. Он обязательно уедет из Лаэрны — уедет, едва скончается император, едва очередная, пускай — чуть более пышная могила искорежит собой сад. Он обязательно уедет — и отыщет уцелевший корабль. Он обязательно уплывет, и госпожа Эли перехватит его у пирсов, и будет широко улыбаться, и обнимет его за плечи…
Он стоял — и не мог налюбоваться небом. Синее, чистое, глубокое,