Они всегда попадаются. И все равно эдак раз в три года какой-нибудь чумной режет себе голову в сортире, воображая, что уж ему-то повезет, уж он-то хват – возьмет и изловчится, придумает какую-то особенную хитрость, чтобы не угодить под сканер. Уловки не срабатывают никогда – всех выявляют, всех. Некоторые заваливаются уже на первом шаге – вот, говорили, был случай: нашли головореза-недотыку возле унитаза в крови и без сознания. Остальные срезаются кто на медосмотре, кто на контрольной рамке, замаскированной на входе в какой-нибудь кабинет – никогда не знаешь, стоит на входе рамка или нет и включена ли. А самое простое – кто-нибудь заметит шрам и донесет.
– Странно, – шепчет Рита после отбоя. – Почему Воропай не попался? Значит, он не такой, как другие невидимки…
– Угу, – говорю.
– Что «угу»? Так он преступник, значит! Враг. Обучен как-то обходить систему…
– Он просто рептилоид, это всем известно. Инопланетянин.
– Или андроид? – подхватывает Рита, не замечая в моем голосе ойланзы.[12] – Знаешь, говорят, во всяком коллективе есть внедренный киборг, машина, неотличимая от человека.
– Для машины он слегка психованный, тебе не кажется?
– В том-то вся и соль, а? Чтоб никто не догадался.
– Байки это все, – я отворачиваюсь к стене.
– Ну, ты зануда… Что с тобой случилось? Будто подменили.
Молчит минуту.
– Скажи по-честному. Ты злишься на меня из-за Юрочки? Он ведь нравился тебе, да? Динка? Э-эй!.. Ну, точно… Так я и знала. Слышь, но разве я виновата, что все в меня влюбляются… Что мне? Паранджу носить? Ну?
– Я сплю.
А только не спится мне. Лежу, боюсь пружиной скрипнуть – Рита начеку, опять пристанет с разговором – месяц назад я бы прошушукалась с ней полночи – про Юрочку, про Воропая, про роботов, големов, репликантов, домовых, про шпионов внешнего мира, предателей, замаскированных врагов, про доблестных сотрудников КТД – легальных одиночек, правомочных невидимок, про любовь и тайны: «ты целовалась с ним?» – «а ты как думаешь?» – «не знаю, я не смотрела» – «но хочешь знать?» – «не знаю» – «хочешь, покажу?» – соскользнет с кровати, руками обовьет, и руки движутся тягуче, будто в сонной неге, оплетенные по плечам распущенными косами, прохладными, как речные струи, – «кто-нибудь услышит» – «тогда молчи» – блеснет улыбкой в темноте и накроет мои губы своими бархатными, как тополиный лист, губами… В сентябре она мне показала, как целуется Лезга: смазно, широко открытым ртом, в ноябре – как это делает победитель математических олимпиад Сухотин: быстрыми отрывистыми клевками, в январе – как Васька Цыганок: впиваясь жадно, покусывая и сверля змеиным языком… Я никогда не видела, как она с ними целовалась, а было так: во время прогулки наступал момент – они сближались, словно в танце, или в игре с каким-то запретным правилом, или в шутейном сговоре, как будто пряча что-то, известное только им двоим, и дразня этим секретом друг друга, не замечая моего присутствия – и я невольно отворачивалась всякий раз. Так было и с Юрочкой, когда они вдвоем боролись в снегу… А ночью Рита то ли в благодарность, то ли все еще томясь воспоминанием о поцелуе, передавала мне свои опыты любви. Как волчица кормит своего голодного щенка кусочками проглоченной еды – из пасти в пасть. Наверняка сейчас она намеревалась показать мне Юрочку, поделиться кусочком Юрочки со мной в награду за умение вовремя слепнуть, глохнуть и неметь.
Я лежу, уставившись в стену, но вижу только темноту. Долго-долго. И темнота начинает шевелится, плыть куда-то, а на стене медленно проступают буквы, белым по черному, складываясь в непонятное, страшное слово: «Хаканарх»… Сморгнула – и увидела его негативный отпечаток: черным по белому… И снова темнота плывет… И – чувство, неприятное до тошноты, будто помню что-то, о чем хотелось бы забыть. Но не Люся, не ее отвратительная рука, которая преследует меня во сне и наяву. А что-то неуловимое. Что? Откуда? Протянуло холодным сквозняком – и вмиг исчезло… Бывают такие вечно убегающие воспоминания – без корня времени, и такая с ними мука – как от щекотки или зуда, даром что не почешешь. Дразнит, дразнит – а не поймать, не разобрать ничего, кроме какой-то детали, на которой если попробовать сфокусироваться – она тотчас гаснет, как далекая звезда от прямого взгляда. Эта мука похожа на дежавю, только в дежавю тебе память на пятки наступает, а тут – словно издали подует, словно от неба волосок отделится, сердце пощекочет…
И не о прошлом это. Когда о прошлом вспоминаешь – все иначе. Все – телесно и беззащитно. Даже самое далекое – оно не вдали, а прямо в тебе. Достаточно одного случайного удара – запахом, звуком, касанием – чтобы давно забытое событие развернулось, словно еж, брошенный в воду. Идешь себе в толпе по коридору из кабинета в кабинет, кругом – привычный гул, беготня и крики мелюзги, и вдруг – дзыньс-с-с-с! – рассыпной, хрустальный, разреженный эхом звон разбитого стекла – где-то в столовой кто-то уронил стакан. И вмиг тебя уносит куда-то в дошкольное детство: родная комната, окно, гроза идет навалом – все гуще, все быстрей, и сразу – шквал!
Резкий удар ветра – створы настежь, залп дверей по всему дому – и в обратной сквозной тяге окно захлопывается – ба-бах! – с грохотом пушечного выстрела. Звон. Лопается, обрушивается стекло – и в этот момент картина как бы застывает: сквозь ощеренную осколками раму зияет, дышит холодом пасть глубокой перспективы: на первом плане – машут рукавами рубахи, срываясь с бельевых веревок, несется пыль, трава, клочки, пакеты, мусор человечьего жилья; на втором – курятся угольные кучи у сараев, кусты сирени ломятся через забор, на колья которого насажены, как головы врагов, глиняные жбаны. А дальше – луга-поля-холмы-леса, разбросанные, развернутые, как в скорняжной лавке рулоны разноцветных тканей – поверх друг друга и наискось разостланные пространства, а над ними ходят на цепях дождя грозовые тучи.
– Спишь? Дин? – зовет Рита.
Я молчу.
– Да ладно тебе! Я же знаю,