Все зашумели, заговорили, что так оно лучше, что теперь она знает, какой он паршивец. Вот только слово «паршивец» никто не произнес, его называли «неспособным выполнять обязательства», «избегающей личностью» и «интимофобом». Все хотели успокоить ее, и это выглядело так мило, так трогательно. Странно, но они казались мне детьми. Я видела, какой каждая из них могла быть в детстве. Не физически, нет – я видела их детскую невинность. У каждой из них была мать, у каждой была ее любовь. Матери желали своим девочкам счастья. Как странно, что у каждого есть мать. И как печально, что матери так долго остаются с детьми, каждый день играют с их волосами, расчесывают пряди, щекочут шеи, поглаживают макушки.
После смерти матери, когда Анника вернулась в школу, отец предложил свою помощь, сказал, что будет расчесывать мне волосы. Жест диктовался добротой, но мы оба знали, что это было бы слишком странно. Поглаживать у него получалось плохо, хуже, чем трепать.
– Поиграй с моими волосами, – предлагала я подругам, но даже когда они соглашались, мне этого не хватало, а больше они дать не могли. Я завидовала тем, кого это не заботило, кто мог в любой момент остановить эти игры с волосами, зная, что дома есть мать, что она доведет до конца любую работу и ее даже просить не придется. В общем, подруги относились к этому легко и беззаботно. Потом то же самое они делали со своими любовниками.
Глядя на щеки Брианны, изо всех сил старающиеся выглядеть молодыми, я попыталась представить ее лицо в детстве. Течение времени воспринималось ею как процесс несправедливый и пугающий. Времени не полагалось идти. Или же оно могло идти для других, но не для самой Брианны. Я понимала это и тоже боялась. Мне хотелось погладить Брианну по щеке и сказать, что ей не надо ничего больше закачивать. Что в самом главном она все еще молода. Во мне поднялась волна почти осязаемой боли. Я подумала, что она убьет меня, и попыталась ее подавить, отогнать. Дело оказалось непростое, и я стала задыхаться. Что убивало вернее: сама боль или сопротивление боли? Я не знала, но чувствовала, что если сейчас же не выйду, то задохнусь и умру – от избытка чувств и борьбы с ними.
Сжав пальцами горло, я выбежала из комнаты, а потом на тротуар, опустилась на корточки и уткнулась лицом в колени. Одна, в стороне от людей, я почувствовала себя лучше. Печаль и тошнота понемногу оседали. Хлопнула дверь, за спиной раздались шаги. Куриная Лошадь вышла посмотреть, как и что. Интересно, почему послали именно ее.
– Я только проверить, как ты. В порядке?
– Нет.
– Вернешься?
– Нет, мне надо подышать.
– Хочешь, посижу с тобой?
– Я бы предпочла побыть одна.
– Мы не обидим тебя, Люси.
Я посмотрела на нее, и в какой-то момент в ней не оказалось ничего куриного или лошадиного. Большие карие глаза, красивые полные губы. Неужели она и в самом деле симпатичная?
– Послушай, я не знаю, что с тобой происходит. Что именно ты делаешь. Я имею в виду, кроме истории с Джейми. Но что бы это ни было – ты никому ничем не обязана.
Я рассмеялась – получилось пугающе громко, если учесть, что я сидела среди бела дня на тротуаре.
– Ты же совсем меня не знаешь.
– Может, и не знаю, но мы же в одинаковом положении.
Я не хотела быть с ней в одинаковом положении. Не хотела быть такой, как она. Но я видела, что она не пытается играть, не притворяется.
– Так какое решение? Никогда больше не встречаться?
Она посмотрела на меня.
– Если честно, не знаю. В последний раз все было так плохо – хоть помирай. А если такое снова случится? Думаю, в каком-то смысле умереть было бы даже легче. Легче, чем до конца дней скитаться по миру с истерзанной душой.
Может, для того меня и занесло в группу, чтобы служить остальным, таким как Куриная Лошадь, напоминанием об аде, ждущем их там, на другой стороне. Я была для них предостережением.
– Как тебе удалось пройти абстиненцию и не умереть? – спросила я.
– Просто. Проживала минуту за минутой. И постепенно увидела, что чувства меня не сломали.
– Но тебе же пришлось от него отказаться, так? Ты не сама выбрала такой вариант. Я к тому, что тебе ведь выписали запретительный судебный приказ?
– Что значит запретительный приказ для таких, как мы? Бумажка перед лицом обсессии? Но если формально, то да, мне запретили быть с ним. Я сама ничего не решала.
Так вот оно как. Она не выздоровела – ее остановил закон. Я представила Эмбер марионеткой, куклой обсессивной любви, которой командует, дергая за ниточки, судья. Она бежала на месте, как боксер на тренировке, но не могла двигаться в направлении того, что, как ей казалось, она любила.
– А если бы ты могла быть с ним? Если бы могла быть с ним снова, согласилась бы без колебаний?
– Нет, не согласилась бы, – выпалила Эмбер.
– Перестань. Представь, что он стоит перед тобой здесь, на тротуаре.
Она задумалась на секунду, и уголки рта дрогнули и выгнулись вниз.
– Скучаю ли я по нему? Да, скучаю. Я бы соврала, если бы сказала, что не скучаю. Но я не скучаю по тому, что потеряла, пока была с ним.
– Например?
– Практически все. Достоинство, благоразумие. Мою жизнь.
– А для чего вообще был нужен запретительный приказ?
– Мне неловко об этом говорить.
– Да ну. Посмотри, я на тротуаре в позе ребенка.
Она рассмеялась. Раньше я не видела, чтобы Эмбер смеялась.
– Ладно, слушай. Однажды я увидела на улице его жену. Раньше не встречала, только следила за ней в Интернете. И тут она вдруг прямо передо мной, чешет по Монтана спортивной ходьбой. Какая ж, думаю, несправедливость: вот я столько всего о ней знаю, а она о моем существовании даже не подозревает. Ну и я типа в погоню… на своем «приусе».
– Нет!
– Честно.
– И ты за ней гналась? Попыталась сбить?
– Тогда я бы так не сказала, но да, именно это я и попыталась сделать.
– Господи! Это же блеск! – засмеялась я.
– Вот уж нет. Это отвратительно. Гадко.
– Ты так мне теперь нравишься.
– Нет, нет. Она же ни в чем не была виновата. Это все ее муженек. Ну а по правде, виновата я сама.
– Ха.
Мы немного помолчали.
– Ну что, вернешься в группу? – спросила Эмбер.
– Через минутку. Хочу еще немножко подышать.
Но вернуться не хватило сил. И я знала, что не доберусь до дома, если попытаюсь пойти пешком. От смеха закружилась голова, и тротуар теперь покачивался. Я потрогала ладонью бетонную плиту – она была прохладнее послеполуденного воздуха. Может, просто