– Только те, кто погиб на войне. Или по вине войны – во время бомбежек или, например, в торпедированных кораблях.
– И вы…
Художник усмехнулся.
– Битва при Изонцо, март шестнадцатого. Нас много погибло там.
Вдруг почувствовав себя бесконечно усталым, без разрешения взяв жестяную коробочку, лежавшую на табурете, и сев на него, держа коробочку на коленях, я повернулся к художнику. Мгновенье мы смотрели друг на друга.
– В последние годы у вас должно быть много работы.
Он усмехнулся.
– Хватало и раньше. В Первую мировую не было бомбежек, но погибло много частных собраний – из-за артиллерийских обстрелов и пожаров.
– Но с тем, что сейчас, не сравнить.
– Не сравнить.
Несколько мгновений подумав, я поднял на него глаза.
– Наверно, вам можно позавидовать – редко кто из находящихся здесь занят чем-то столь благородным.
Почти без боли, смертельно устало он встретил мой взгляд.
– Мы воссоздаем картину и отправляем ее в хранилище, где ее никто и никогда больше не увидит. Что здесь благородного? Мы – могильщики, мы создаем кладбище картин.
Я подумал.
– Одному академику-филологу жаловались, что люди покупают книги просто так, как предмет престижа, а потом просто ставят на полку, набивают ими книжные шкафы и не читают. Он сказал – это ничего, если где-то, в одном месте, оказывается много книг, значит, образуется книгохранилище. А если есть книгохранилище, значит, рано или поздно найдется кто-то, кто обнаружит его и прочитает все.
Художник отчужденно помотал головой.
– Это на Земле. А здесь не бывает никого – кроме совсем случайных людей, раз в многие годы. – Он усмехнулся. – Что, пойдете смотреть галерею?
Я опустил голову.
– Нет, наверно нет.
– Ну то-то же.
Помедлив, не зная, что сказать, я поднял на него глаза.
– Может, покажете мне город?
На миг замерев, с кисточкой, застывшей в воздухе, казалось, в ту же секунду что-то решив, сунув кисточку в стакан вместе с остальными, вздохнув, он поднялся.
– Ладно, пойдемте. Я уже не могу здесь.
Обойдя пруд, под сводом тихо шелестящих желто-зеленых деревьев мы пошли по аллее.
Оглянувшись, я посмотрел на оставленные холст и мольберт.
– Не боитесь оставлять их здесь?
Безразлично он пожал плечами.
– Чего? Здесь только художники, и каждый знает, кто и над чем работает.
Выйдя из аллеи, мы пошли по улочке со старыми средневековыми домами.
– Как вы узнаете, что картина погибла?
– Их копии или фотографии появляются перед алтарем в Храме. Но иногда просто видим внутренним зрением то, что погибло, было уничтожено. Это очень сильные видения, они не позволяют думать ни о чем другом. Они заставляют сразу взяться за работу.
Он усмехнулся.
– Здесь есть художники, восстанавливавшие еще картины живописцев Древнего Рима, погибшие во время нашествия варваров. Но они живут в Старом городе и почти не показываются.
– А вы рисуете собственные картины?
– Некоторые пытаются. Но это трудно, очень трудно. Это то, чего, по сути, не может, не должно быть. Для того чтобы рисовать, вокруг должна быть какая-то жизнь. А ее нет, есть только этот город и художники, так же, как ты, воссоздающие картины. Ты напишешь картину, которая встанет в ряд с другими, воссозданными, с тысячами и тысячами других, которых никто и никогда не увидит. Это подсекает, подрезает жилы в самом начале, нужно какое-то особое состояние духа, наперекор всему, наперекор той могиле, в которой мы все стоим, так, что на какое-то краткое время ты словно перестаешь замечать ее. К этому невозможно подхлестнуть себя, это может появиться только само собой, но этого не бывает почти никогда.
– А пейзажи?
Он усмехнулся.
– Знали бы вы, как нам надоели эти пейзажи. Впрочем, кто-то пытается.
Он улыбнулся.
– Здесь есть квартал переписчиков. Раньше, когда какая-нибудь книга пропадала безвозвратно, не оставалось ни одного экземпляра, здесь ее переписывали. Но сейчас редко такое случается, с изобретением книгопечатания сложно стало уничтожить весь тираж. Здесь есть утраченные сочинения Тацита, Полибия, Тита Ливия. Не хотите почитать?
– Вряд ли. Сейчас некогда.
Незаметно свернув, мы вышли на набережную. Ряды обветшавших каменных лавчонок тянулись вдоль реки.
– Здесь не только картины, здесь же скульптуры и скульптурные миниатюры – есть даже Канова и Бенвенуто Челлини. И произведения прикладного искусства – всякие шкатулки, амфоры, геммы. Но все это некому воссоздавать – их слишком много, а может, скульпторы и ремесленники погибают на войне реже. Если хотите, посмотрите.
У открытой двери каменной лавчонки очень старый, высохший человек, сидя на таком же ветхом стульчике, то ли неслышно плакал, то ли спал. Войдя, при косом свете бокового оконца с минуту мы постояли среди нагромождения белоснежных, прикорнувших под чинарами нимф, увивающих высокие чаши виноградных гроздей и затейливо-переусложненных остроконечных ларцов.
– Копии так хороши, что поневоле думаешь, стоит ли воссоздавать оригиналы, – невольно усмехнувшись, сказал художник. – Впрочем, многие трудятся. Идемте. Здесь везде одно и то же.
Везде вдоль реки торчали крышами лавочки, по той стороне реки тянулась пустая и ровная, желтой увядающей травой покрытая земля.
– Странное чувство, – сказал художник, – когда нет войны и нечего восстанавливать, ты постепенно хиреешь и высыхаешь, пропадают мысли и желания, исчезают чувства, не хочется ничего, ты становишься как живой скелет, нет сил подняться с постели и выйти из дома. И лишь когда война уничтожает очередной шедевр, ты вновь мгновенно возрождаешься и можешь что-то чувствовать и вновь можешь держать кисть. Что это значит? Что лучше? Не знаю.
По старой мощеной дорожке с выбитыми камнями мы шли медленно вдоль реки.
– Когда вы восстанавливаете картины, вы вносите что-то новое, от себя?
– Без этого трудно обойтись, ведь поневоле она становится и твоей картиной. Иногда она наводит на мысли, и тут же, после восстановления старой картины, пишешь свою, идея которой навеяна старой, иногда совсем на нее не похожую. Но что делать с такими картинами? Обычно они остаются у тебя дома.
– Вы показываете их друг другу?
– Редко. И хотелось бы, и больно показывать. Показывать ее другому художнику все равно, что не показывать никому. Если б у нас была аудитория, зрители, мы соревновались бы друг с другом и, может быть, похвалялись бы своими картинами друг перед другом. Но аудитории, зрителей нет. А раз так, зачем похваляться?
Он печально усмехнулся.
– Иногда мы устраиваем большие выставки. Вывешиваем все картины в большой картинной галерее.
– Но никто же не посещает ее?
– Никто не посещает. Но картины все равно висят. Потом снимаем и раскладываем по местам.
– Вы беседуете об искусстве?
– Редко. Трудно беседовать о том, чего нет, что исчезло.
Он помолчал несколько мгновений.
– Как-то мне приснился сон, что на Земле исчезло все живое. Разом погибло, исчезло все человечество. Остались только картинные галереи и музеи. Такой сон снился многим. Кто-то верит, что когда такое случится, мы вернемся на Землю.
– Зачем?
– Не знаю. Но отчего-то я хотел бы пройтись по Прадо или Лувру – один, один на всем белом свете. Может быть, для того, чтобы попрощаться.
Навстречу нам шел старый, сгорбленный, с горлом, обмотаным клетчатым шарфом, человек. Поравнявшись, они